доброжелатели и почитатели А. Белого, частью — из старых, еще дореволюционных его слушателей, частью — новая публика. На хорах (балкон и галерка) собралась преимущественно молодежь. Именно перед этими молодыми слушателями на хорах <…> надо было Андрею Белому держать экзамен на идеологическую зрелость[857].
Однако Зайцев дал подробный портрет и слушателей, настроенных к Белому крайне враждебно:
<…> на галерке советского театра, присутствовала оппозиция «слева», не в искусстве — «слева», а слева по-настоящему, без кавычек, слева — в политике, в идеологии. Здесь собралась молодая комсомольская и партийная публика, у которой уже не было пиетета и благоговейного преклонения перед именем Андрея Белого. <…> там были молодые посетители Вольфилы, стиховедческих студий Пролеткульта, «Дворца искусств» и ЛИТО Наркомпроса, где Андрей Белый занимался со студийцами в 1918–1921 годах. Но это была относительно небольшая горсточка молодежи по сравнению с членами и учениками МАППа, РАППа и ВАППа. Были здесь и молодые люди из остро полемического журнала «На литературном посту» (вначале он именовался «На посту»)[858].
Специфика аудитории определила то, что «это выступление имело особый, чрезвычайный смысл и характер» и что оно «приобретало характер подчеркнуто политический»[859].
По свидетельству Зайцева, в зале царила скандальная атмосфера и молодежь пыталась сорвать выступление:
Когда Андрей Белый вышел на сцену, чтобы начать лекцию, партер встретил его приветственными рукоплесканиями. А хоры <…> появление лектора встретили шумом, чуть не свистом, топотом ног, и все это вылилось в бурную обструкцию, которая длилась десять-пятнадцать, а может быть, и все двадцать минут. <…> неслась буря, рушился обвал за обвалом, грохоты, топоты, немолчные вопли и крики… Горящими глазами Белый вперялся в ярко освещенный зал, только делая порой жест рукой, чтобы остановить неистовый шум с хоров, сверху. Верха шумели, стучали, вопили, что-то выкрикивали и чуть не свистели…[860]
Белый «выстоял, не дрогнул» и в конце концов «совершенно овладел всей аудиторией», закончив лекцию «при полной тишине»[861]. Однако триумфом Белого даже сочувствующий ему мемуарист назвать это выступление не решился:
Публика партера была довольна. А слушатели хоров, кажется, остались при особом мнении. Они ждали заостренного политического материала, а Белый дал свои впечатления от Берлина, от немцев, от русской эмиграции… Хорам этого было маловато[862].
«Выдержал ли Андрей Белый этот свой экзамен, прошел ли он эту своеобразную „чистку“?» — размышлял Зайцев. И с горечью констатировал: «Боюсь сказать положительно… Кажется, нет. А это была „чистка эпохи тех лет“»[863].
Можно предположить, что провал послужил Белому хорошим уроком политической грамотности. «Свои впечатления от Берлина, от немцев, от русской эмиграции», изложенные в декабрьском письме Иванову-Разумнику и, скорее всего, в той же тональности повторенные в январской лекции, он — отвечая требованиям эпохи — переформатировал в острый политический антибуржуазный памфлет «Одна из обителей царства теней».
Примечательно, что уже после того, как брошюра, обличающая танцующий Берлин, была написана и отдана в печать, Белый танцевать продолжил, причем — именно те танцы, которыми увлекся в Свинемюнде и Берлине. «<…> чесание языком, море, купанье, прогулки, камушки, фокстрот, мяч, джазбанд, кинематограф», — этим, согласно записям за сентябрь в «Ракурсе к дневнику», запомнилось Белому коктебельское лето 1924‐го (РД. С. 484). Подробнее коктебельский танцевальный угар описан в мемуарах Н. А. Северцевой-Габричевской:
Часто по вечерам мы <…> шли в танцевальную комнату и танцевали до упаду. Андрей Белый очень любил танцы. Он великолепно танцевал все фокстроты, уанстепы и т. д. Танцевал он до самозабвения. <Однажды> он танцевал с Марией Чуковской, и когда они вдоволь насладились танцем, то ее живот и грудь были синие. Его рубашки, красная и синяя, обе красились. То же было и со мной. Но все равно, хоть я и знала, чем кончится танец безумных, мы продолжали от всей души выдумывать разные па[864].
Очевидно, что в Коктебеле Белому пригодился эмигрантский опыт, которым он, скорее всего, и бравировал, и щедро делился с молодежью.
Обличая танец в «Одной из обителей царства теней», Белый стремился понравиться новой Москве, откреститься от буржуазной идеологии и доказать, что он «свой», насквозь советский[865]. То, что востребованный в СССР социалистический взгляд на капиталистический Запад Белый смог органично встроить в историософские конструкции, очерченные в «Кризисе жизни» и других «досоветских» произведениях[866], и совместить с дорнахской системой ценностей, фактически не изменив себе прежнему[867], это уже вопрос писательского мастерства, которым Белый, символист и методолог, владел в совершенстве[868].
* * *
Можно ли сказать, что, излечившись от берлинского танцевального наваждения (коктебельский фокстрот был все же веселым эпизодом, а не образом жизни), Белый вернулся к прежней системе ценностей, предполагавшей, что танец — это плохо, а эвритмия хорошо? Опять-таки: и да, и нет. С одной стороны, он хоть отчасти и в угоду политической конъюнктуре, но все же «разоблачил» дикарскую природу танца в «Одной из обителей царства теней». И не просто разоблачил, а развил те мысли, которые ранее сам проповедовал после приезда из Дорнаха. С другой стороны, от своего права фокстротировать Белый, как следует из очерка «Почему я стал символистом…», тоже не отрекся.
Что же касается эвритмии, то и с ней не все так просто. В отношении к эвритмии у Белого, болезненно переживавшего трагедию разрыва с Асей, также произошли серьезные изменения.
По мнению Белого, сложившемуся в Берлине, технически безупречная, хорошо срежиссированная и отрепетированная эвритмия утратила ту связь с духовным миром, ради которой эвритмия и создавалась. Она не воскресила, а, напротив, иссушила души адептов и, прежде всего, конечно, душу Аси. «<…> я же бросал духовные блики в ее еще детскую душу; — Почему же ее душа после долголетнего медитирования — есть арабеска?» — сокрушался Белый. «<…> я уважаю… эвритмическое искусство, — иронизировал он по поводу отрыва техники эвритмии от ее сокровенного смысла, — но <…> Слава Богу: они все уехали в Дорнах; и у меня есть время медитировать — „О значении эвритмического искусства для человечества и для моей личной жизни!..“»[869]
Претензии к Асе и окружающим ее «эвритмическим дамам» метонимически перенеслись на саму эвритмию в ее сценическом, высокопрофессиональном, дорнахском изводе. Белый не отрекся от эвритмии как таковой, но противопоставил бездушную эвритмию Запада эвритмии русской, стихийной, интуитивной, вызревший в страданиях и испытаниях, а потому истинно духовной. В письме Михаилу Бауэру от 24–26 декабря 1921 года Белый не только рассказывает, как дорнахская эвритмия отняла у него жену[870], но фактически