Флоренция, 21 апреля 1817 г.
…Я получил доказательство памяти обо мне, доставившее мне большое удовольствие; а именно от добродушного неаполитанского короля, не принимавшего никакого участия в преследованиях, жертвою которых я сделался со стороны покойной королевы. Он поручил Нарышкину выразить мне свое благоволение и много обо мне расспрашивал… Я думаю, что Юрий должен втайне радоваться приключениям лорда Амгерста в Китае. Статьи газет по этому поводу являются для него как бы оправдательными документами, на публикацию которых он получил разрешение[316].
Флоренция, 23 апреля 1817 г.
…Я получил из Петербурга очень странное известие. Вы знаете, как мой брат[317] расстроил свои дела, как он навлек на себя немилость за то, что взял отпуск, как он запутался в этом ужасном водочном процессе, стоившем состояния стольким лицам. 7-го марта вечером он сидел со своей женой, оплакивая свои потерянные поместья, которые были назначены в продажу с публичных торгов на другой день, как вдруг отворяется дверь, и курьер приносит ему, от имени государя необходимую для его спасения сумму. Это — заем, но бессрочный и беспроцентный. Вот — чудо, с какой стороны ни смотреть на это происшествие, и милость весьма солидная. Обер-камергер Нарышкин, профессор в придворных делах, объяснил мне это чудо.
Дело в том, что приближается день свадьбы[318] и что некому на ней предводительствовать; самое подходящее лицо для этого — мой брат, но полагают не без основания, что он обижен за то, что его не назначили по смерти Толстого обер-гофмаршалом, и вот хотят его поставить в такое положение, чтобы он не мог отказаться от обязанностей, в которых он достиг совершенства. А после свадьбы его назначат на эту высокую должность, принадлежащую ему по старшинству! Да благословит Господь государя и его слуг! Что касается меня, то я предпочитаю быть главным надзирателем дворцов и садов г-на д’Аррюфана!..
Флоренция, 12-го
Я когда-то был в дружбе с супругой президента парламента в Бордо, которая начинала все свои разговоры словами: «Я вам заявляю!», что заставляло герцога Лаваля спрашивать меня, до какой степени заявлений я дошел с моей президентшей. Я должен Вам сегодня заявить, мой друг, что я не могу дольше переносить тоски по родине!
Не потому, что мне здесь не нравится — напротив. Местность прелестна. Г-жа д’Альбани по-прежнему относится ко мне благосклонно, общество — снисходительно, великий герцог — милостиво; англичане по-прежнему смешны, но все это без Вас и не в Вашей стране, а потому я не могу больше перенести ничего другого. К тому же, у меня на шее огромное хозяйство Нарышкиных. Они должны были уехать еще восемь дней тому назад но Каффила, вторая калмычка г-жи Нарышкиной, захворала расстройством желудка, и на этом основании отменили заказ сорока лошадей и развязали тысячу узлов, и я всему этому не предвижу конца!
То, что Вы мне пишете по поводу князей Суворовых — совершенно верно, но если бы хорошие дела делались иным путем, чем в силу долга, они вовсе не делались бы. Эти мальчики, носители великого имени, обладают самыми лучшими данными, но имеют перед собою только то богатство, которое им самим удастся составить, казались почти что предоставленными на большой дороге самим себе; стало быть, их надо было оттуда взять, но никто об этом не думал; надо было напомнить о них императору, но никто не посмел это сделать; надо было им заменить отца и я нашелся, чтобы исполнить этот долг. Всякий сделал бы то же самое, и я не нуждаюсь в их благодарности. Это дело останется между Небом и мною.
Но я сделал еще худшую вещь, чем та, в которой Вы меня упрекаете. Я отнял у матери ее дочь и передал ее бабушке, чтобы она увезла ее в Россию. Я не мог перенести мысли, что эта молодая девушка четырнадцати лет догадается о предстоящих родах своей матери, и благодаря моему красноречию и моей находчивости все произойдет без свидетелей, без скандала, и если только большой караван снимется отсюда 20-го числа, то Нарышкины тоже ничего не будут знать об этом.
К тому же приблизительно времени я собираюсь отправить моих питомцев, в сопровождении этого добродушного голландца, который в пути будет считаться их отцом. Я не желаю, чтобы эти маленькие люди сдались в каком-нибудь итальянском городе предметом поклонения, которое их громкое имя могло бы вызвать, и хочу, чтобы они вышли из моих рук такими же простыми и милыми и прибыли в Гофвиль без спеси и дури. Не могу Вам сказать — ибо я справедлив — до какой степени я в этом деле доволен императором Александром. Он меня отлично понял, и это преклонение всемогущества перед здравым смыслом делает ему честь. Г. Фелленберг, директор Гофвильского заведения, был тоже в высшей степени корректен. Я не скрыл от него небольших средств этих детей и своего сожаления по поводу того, что я не могу предоставить им всех преимуществ блестящего воспитания, которое дается его пансионом. Он мне на это ответил, что предоставить им все преимущества и что условия будут вполне зависеть от меня. Таким образом, в силу полномочия, данного мне с обеих сторон, я мог решить это дело по своему усмотрению, и оно мне вполне удалось. Я буду уж очень стар, когда эти дети сумеют оценить все значение оказываемого им благодеяния, но я умру с сознанием, что я не был совсем бесполезен и более счастливым, чем если бы этот случай не отдал их в мои руки.
Моя переписка с Каподистрия одна из самых оригинальных, какие можно себе представить. Он меня осыпает любезностями по приказанию свыше, а также за свой собственный счет, а я все остаюсь при своей прежней манере. В своем сегодняшнем письме я ему пишу: «Сколько Вы ни старайтесь, Вы не заставите меня полюбить либеральное просвещение и либеральные мысли. Эти слова только талисманы, с которыми считают все дозволенным». А затем я еще присовокупляю, по поводу его любезностей: «Я сожалею, что Вы не подумали меня навестить, когда были в последний раз в Швейцарии; но Вы этого не хотели, а я никому не навязываюсь. Вы меня скоро оценили и узнали бы, что я стою гораздо меньше и в то же время гораздо больше, чем моя репутация; тогда Вы лучше поняли бы свободу, которую я позволяю себе в общении с Вами и которую вы, вероятно, прощаете мне только в силу Вашего ума».
Я полагаю, что Вы уже прочли рукописи с острова Св. Елены[319]. Мы получили их здесь из Лондона с курьером. Нет ничего более интересного и, по моему мнению, более подлинного. Если это не писано Бонапартом, то и «Кандид» не писан Вольтером. Усомниться в этом может только тот, кто его не изучал и никогда с ним не говорил. Это именно его беспорядочные и вместе с тем исполинские мысли, его громкие слова, его ужасные признания, его привычные смелость и независимость; его ловкость щадить некоторых лиц и некоторые мнения; это маленькое сочинение, кажущееся результатом скучного досуга, полно намерений и проектов. Я очень доволен, что прочел его, ибо весьма приятно видеть, как подобный человек сам себя изобличает и говорит то же самое, что говорю я, хотя мое мнение оспаривают; впрочем, я не понимаю, с какой стати извлекли на свет Божий это произведение тьмы и что могло заставить английского министра позволить или приказать публиковать его. Это сочинение запрещено во Франции, но Вы увидите, что оно вовсе не там может быть опасным.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});