Имеется также свидетельство Н. Н. Матвеева-Бодрого о неоднократном посещении Клюевым семьи Хармса:
Очень часто бывал у них Клюев. Жена Ивана Павловича (отца Хармса И. П. Ювачева. — B.C.) любила поговорить с ним. Клюев вел себя с ней скромником, говорил на божественные темы, держался благочестиво, но тут же, зайдя в комнату Дани, мог запустить таким матерком!..[953]
Итак, очевидно, что по крайней мере с весны 1925-го по 1928 год Хармс и Клюев неоднократно встречались друг с другом в домашней обстановке, возможно, на литературных вечерах и даже планировали совместное выступление.
Что же сближало маститого и начинающего поэтов?
Начнем с того, что все посетители Хармса, с одной стороны, и ленинградского жилища Клюева — с другой, в своих последующих мемуарах сочли необходимым специально описать необычное внутреннее убранство комнат каждого из поэтов[954] — подобного сюжета, пожалуй, больше не найдем в мемуарах о ком-либо из тогдашних писателей. Заметим при этом следующее: в воспоминаниях о Хармсе, относящихся к событиям 1924–1926 годов, его комната как причудливый объект еще не фигурирует — она привлекает внимание тех, кто описывает последующий период его жизни. Выскажем предположение, что Хармс стал «выстраивать» свое жилище после того, как познакомился с по-своему диковинным устройством комнаты Клюева.
Ни один из множества мемуаристов, писавших о Хармсе, не обошел вниманием его «чудачества»: экстравагантную одежду и головные уборы, эпатирующее поведение на улице, в гостях и дома. Сопоставим это с тем, что справедливо отметил по поводу литературы о Клюеве К. Азадовский:
Клюев запоминался каждому, кто хоть раз его видел. Почти все мемуаристы, невольно повторяя друг друга, подчеркивают его внешность, одежду, манеру подавать себя[955].
«Чудачества Клюева», которые привлекали в поэте Хармса (как писал о том Г. Матвеев: см. выше), были сродни его собственным «чудачествам». Пристальное внимание Хармса именно к этой стороне поведения Клюева характеризуется его рассказом Н. В. Петрову о том, как Хармс однажды наблюдал появление Клюева в баре гостиницы «Европейская». Клюев пришел туда в армяке и валенках, чем вызвал неудовольствие официанта, не желавшего его обслуживать. Тогда Клюев подхватил вдруг проходившую мимо девицу и элегантно сделал с ней несколько па фокстрота. Хармса, по его словам, заворожило мгновенное превращение мужичка в подтянутого элегантного джентльмена[956].
И еще одно свойство Клюева безусловно привлекало в нем Хармса.
Д. Хармс говорил, что Клюев свободно читал по-немецки и в оригинале цитировал «Фауста» Гёте. Он был совсем не так прост, как это могло показаться при первой встрече[957].
О прекрасном знании немецкого языка и чтении Клюевым в подлинниках авторов, которых ценил и изучал также и Хармс: Гёте, немецких философов, в том числе Канта и Бёме, — вспоминают многие мемуаристы[958]. И здесь, как и в других случаях, Хармс не мог пройти мимо ситуации преображения простоватого по внешнему виду и манерам Клюева в начитанного и обладающего неординарными познаниями мыслителя: именно такой тип людей стал привлекать его внимание с 1927–1928 годов и из таких людей он составлял свою «коллекцию» «естественных мыслителей» — людей простоватых (если не диковинных) внешне, но обладающих экзотическими познаниями и склонных к философствованию.
По удивительному стечению обстоятельств Клюев появился в поле зрения Хармса незадолго до того, как творческие поиски начинающего поэта и его единомышленников по организованному тогда объединению «Левый фланг» вывели их к заинтересованному взгляду на народное творчество и, по ассоциации с ним, на творчество Клюева: «Сказки про Колобок есть и малоросс<ийские>, напоминают <стихо<творения> Клюева>»[959]. Поэтому уместно соотнесение стихотворений Хармса конца 1925 — начала 1926 года с произведениями Клюева[960].
Замысловатая сила судьбы свела Хармса и Клюева еще один (последний) раз: 9 января 1932 года бюро секции поэтов Союза писателей исключило, помимо прочих, Хармса и Клюева из числа своих членов[961], а 16 января комиссия по перерегистрации подтвердила это исключение[962].
____________________
Валерий СажынА.В.Сухово-Кобылин в 1917 году
Большевики не только никогда не отмечали, но и просто не замечали юбилеев великого русского писателя и философа А. В. Сухово-Кобылина. Его, монархиста и консерватора, никогда не признававшего никаких смут русской черни, даже при самой усердной гримировке ну никак нельзя было выдать за столь любимое ими «зеркало русской революции». А кроме того, юбилейные даты драматурга, родившегося 17 сентября 1817 года, как легко догадаться, неизменно почти совпадали с годовщинами октябрьского путча.
…В роковом 1917 году, когда смуты и перевороты добивали Россию, имя Александра Сухово-Кобылина неожиданно, сквозь грохот трагических событий зазвучало ясно и четко. Не потому, конечно, что ему в том году минуло бы сто лет, а потому, что великий режиссер Всеволод Мейерхольд решил впервые поставить на сцене Александринского театра в едином художественном ключе всю драматургическую трилогию «Картины прошедшего»[963].
Задолго до 17 сентября (столетия со дня рождения Сухово-Кобылина) в журнале «Театр и искусство» были опубликованы интереснейшие мемуары — «Из воспоминаний Старого Театрала (К постановке трилогии Сухово-Кобылина)». Их автор — Александр Михайлович Рембелинский, друг драматурга, его ближайший сосед по имению в Чернском уезде Тульской губернии, а также великолепный Кречинский на тульской любительской сцене, заслуживший восхищение самого автора.
Поводом для написания мемуаров и было решение дирекции Александринского театра «возобновить цикл комедий покойного Сухово-Кобылина: „Свадьбу Кречинского“, „Дело“ и „Смерть Тарелкина“». А. М. Рембелинский увидел в новом обращении театра к Сухово-Кобылину добрый знак и приветствовал
решение театральной дирекции перетряхнуть старый репертуар в замену легковесности современного. <…> Что касается лично до Сухово-Кобылина, то нельзя не порадоваться, что воздают наконец должное его памяти. Тем более, что при жизни он был оценен весьма мало[964].
Премьера «Свадьбы Кречинского» пройдет 25 января — за месяц до отречения от престола императора Николая II. «Дело» зрители увидят 30 августа, после так называемого корниловского мятежа, когда русские генералы — будущие вожди и герои Белого движения — попытаются спасти родину от красной чумы. А «Смерть Тарелкина» зажжет огни рампы 23 октября — за два дня до исторической катастрофы.
10 января 1917 года Всеволод Мейерхольд расскажет о принципах театральной трактовки трилогии (в это время режиссер был занят подготовкой «Каменного гостя»):
…Репетиции «Свадьбы Кречинского» ведет любезно принявший на себя сотрудничество со мной А. Н. Лаврентьев. Разработка мизансцен с артистами принадлежит всецело ему, разработка макета сделана мною, причем, вырабатывая план, мы исходили из замечательной игры В. Н. Давыдова в роли Расплюева. Вообще основной стиль постановки подсказан трактовкой исполнителей Расплюева и Тарелкина, т. е. Давыдова и Аполлонского, которые ведут свои роли в том гротесковом ключе, столь подходящем для произведений Сухово-Кобылина[965].
Сказано коротко, но ясно: Мейерхольд отказывается ставить трилогию как ряд бытовых картин минувшей эпохи, ищет к ней новый сценический ключ.
Впрочем, в «Свадьбе Кречинского», как позже и в «Деле», критики не усмотрели никакого особенного новаторства. Критический спор вспыхнул только вокруг ее главного героя: не слишком ли молод для этой роли артист Юрий Юрьев?
Н. А. Россовский, напомнив, что «знакомая старушка „Свадьба Кречинского“ вновь появилась на сцене в 251-й раз», не принял Кречинского-Юрьева:
Он вышел не сорокалетним мужчиной, а скорее молодым человеком <…> г. Юрьев только плохой копировщик хороших образцов[966].
Еще более резкой была рецензия журналиста А. В. Голдобина, появившаяся под псевдонимом «Даль»:
Г. Юрьев, изображавший в отчетный вечер Кречинского, ни новизной, ни цельностью художественного воплощения не «согрешил». С добросовестностью внимательного ученика, он повторял те эффекты и те позы, которые стали «казенными» для роли авантюриста прежних дней <…> Таким образом, «Свадьба» была без… Кречинского. Зато она была с Расплюевым, с прекрасным, неподражаемо-правдивым и простым Расплюевым, воплощенным едва ли не в тысячный раз маститым Давыдовым[967].