Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Зачем же? - спросил я вдруг.
- Как зачем? Помилуйте: вся цель, все назначение лица - благосостояние общества.
- Оно никогда не достигнется, если все будут жертвовать и никто не будет наслаждаться.
- Это игра слов.
- Варварская сбивчивость понятий, - говорил я, смеясь. (40)
- Мне никак не дается материалистическое понятие о духе, - говорил он раз, - все же дух и материя разное, - тесно связанное, так тесно, что они и не являются врозь, но все же они не одно и то же... - И видя, что как-то доказательство идет плохо, он вдруг прибавил: - Ну вот, я теперь закрываю глаза и воображаю моего брата - вижу его черты, слышу его голос - где же материальное существование этого образа?
Я сначала думал, что он шутит, но, видя, что он говорит совершенно серьезно, я заметил ему, что образ его брата на сию минуту в фотографическом заведении, называемом мозгом, и что вряд есть ли портрет Шарля Блана отдельно от фотографического снаряда...
- Это совсем другое дело, материально в моем мозгу нет изображения моего брата.
- Почем вы знаете?
- А вы почем?
- По наведению.
- Кстати - это напоминает мне преуморительный анекдот...
И тут, как всегда, рассказ о Дидро или m-me Ten-cin, очень милый, но вовсе не идущий к делу.
В качестве преемника Максимилиана Робеспьера Луи Блан - поклонник Руссо и в холодных отношениях с Вольтером. В своей "Истории" он по-библейски разделил всех деятелей на два стана. Одесную - агнцы братства, ошуйю - козлы алчности и эгоизма. Эгоистам вроде Монтеня пощады нет, и ему досталось порядком. Луи Блан в этой сортировке ни на чем не останавливается и, встретив финансиста Лау, смело зачислил его по братству - чего, конечно, отважный шотландец никогда не ожидал.
В 1856 году приезжал в Лондон из Гааги - Барбес. Луи Блан привел его ко мне. С умилением смотрел я на страдальца, который провел почти всю жизнь в тюрьме. Я прежде видел его один раз, - и где? В окне Hotel de Ville 15 мая 1848, за несколько минут перед тем, как ворвавшаяся Национальная гвардия схватила его60. (41)
Я звал их на другой день обедать, они пришли, и мы просидели до поздней ночи.
Они просидели до поздней ночи, вспоминая о 1848 годе; когда я проводил их на улицу и возвратился один в мою комнату, мною овладела бесконечная грусть, я сел за свой письменный стол и готов был плакать...
Я чувствовал то, что должен ощущать сын, возвращаясь после долгой разлуки в родительский дом; он видит, как в нем все почернело, покривилось, отец его постарел, не замечая того; сын очень замечает, и ему тесно, он чувствует близость гроба, скрывает это, но свиданье не оживляет его, не радует, а утомляет.
Барбес, Луи Блан! ведь это все старые друзья, почетные друзья кипучей юности. "Histoire de dix ans"61, процесс Барбеса перед Камерой пэров, все это так давно обжилось в голове, в сердце, со всем с этим мы так сроднились - и вот они налицо.
Самые злые враги их никогда не осмеливались заподозреть неподкупную честность Луи Блана или набросить тень на рыцарскую доблесть Барбеса. Обоих все видели, знали во всех положениях, у них не было частной жизни, не было закрытых дверей. Одного из них мы видели членом правительства, другого за полчаса до гильотины. В ночь перед казнию Барбес не спал, а спросил бумаги и стал писать; строки эти сохранились, я их читал. В них есть французский идеализм, религиозные мечты, но ни тени слабости; его дух не смутился, не уныл; с ясным сознанием приготовлялся он положить голову на плаху и покойно писал, когда рука тюремщика сильно стукнула в дверь. "Это было на рассвете, я (и это он мне рассказывал сам) ждал исполнителей", но вместо палачей взошла его сестра и бросилась к нему, на шею. Она выпросила без его ведома у Людвига-Филиппа перемену наказания и скакала на почтовых всю ночь, чтоб успеть.
Колодник Людвига-Филиппа через несколько лет является наверху цивического торжества, цепи сняты ликующим народом, его везут в триумфе по Парижу. Но прямое сердце Барбеса не смутилось, он явился первым обвинителем Временного правительства за руанские убийства. Реакция росла около него, спасти республику (42) можно было только дерзкой отвагой, и Барбес 15 мая сделал то, чего не делали ни Ледрю-Роллен, ни Луи Блан, чего испугался Косидьер! Coup dEtat не удался, и Барбес, колодник республики, снова перед судом. Он в Бурже так же, как в Камере пэров, говорит законникам мещанского мира, как говорил грешному старцу Пакье: "Я вас не признаю за судей, вы враги мои, я ваш военнопленный, делайте со мною что хотите, но судьями я вас не признаю". И снова тяжелая дверь пожизненной тюрьмы затворилась за ним.
Случайно, против своей воли, вышел он из тюрьмы; Наполеон его вытолкнул из нее почти в насмешку, прочитав во время Крымской войны письмо Барбеса, в котором он, в припадке галльского шовинизма, говорит о военной славе Франции. Барбес удалился было в Испанию, перепуганное и тупое правительство выслало его. Он уехал в Голландию и там нашел покойное, глухое убежище.
И вот этот-то герой и мученик вместе с одним из главных деятелей февральской республики, с первым государственным человеком социализма, вспоминали и обсуживали прошедшие дни славы и невзгодья!
А меня давила тяжелая тоска, я с несчастной ясностью видел, что они тоже принадлежат истории другого десятилетия, которая окончена до последнего листа, до переплета!
Окончена не для них лично, а для всей эмиграции, и для всех теперешних политических партий. Живые и шумные десять, даже пять лет тому назад, они вышли из русла и теряются в песке, воображая, что всё текут в океан. У них нет больше ни тех слов, которые, как слово "республика", пробуждали целые народы, ни тех песен, как "Марсельеза", которые заставляли содрогаться каждое сердце. У них и враги не той же величины и не той же пробы; нет ни седых феодальных привилегий короны, с которыми было бы трудно сражаться, ни королевской головы, которая бы, скатываясь с эшафота, уносила с собой целую государственную организацию. Казните Наполеона, из этого не будет 21 января; разберите по камням Мазас, из этого не выйдет взятия Бастилии! Тогда в этих громах и молниях раскрывалось новое откровение, откровение государства, основанного на разуме, новое искупление из средневекового мрачного (43) рабства. С тех пор искупление революцией обличилось несостоятельным, на разуме государство не устроилось. Политическая реформация выродилась, как и религиозная, в риторическое пустословие, охраняемое слабостью одних и лицемерием других. "Марсельеза" остается святым гимном, но гимном прошедшего, как "Qottes feste Burg", звуки той и другой песни вызывают и теперь ряд величественных образов, как в макбетовском процессе теней - всё цари, но всё мертвые.
Последний едва еще виден в спину, а об новом только слухи. Мы в междуцарствии; пока, до наследника, полиция все захватила, во имя наружного порядка. .Тут не может быть и речи о правах, это временные необходимости, это Lynch law62 в истории, экзекуция, оцепление, карантинная мера. Новый порядок, совместивший все тяжкое монархии и все свирепое якобинизма, огражден не идеями, не предрассудками, а страхами и неизвестностями. Пока одни боялись, другие ставили штыки и занимали места. Первый, кто прорвет их цепь, пожалуй, и займет главное место, занятое полицией, только он и сам сделается сейчас квартальным.
Это напоминает нам, как Косидьер вечером 24 февраля пришел в префектуру с ружьем в руке, сел в кресла только что бежавшего Делессера, позвал секретаря, сказал ему, что он назначен префектом, и велел подать бумаги. Секретарь так же почтительно улыбнулся, как Делессеру, так же почтительно поклонился и пошел за бумагами, бумаги пошли своим чередом, ничего не переменилось, только ужин Делессера съел Косидьер.
Многие узнали пароль префектуры, но лозунга истории не знают. Они, когда было время, поступили точно так, как Александр I. Они хотели, чтоб старому порядку был нанесен удар, но не смертельный; а Бенигсена или Зубова у них не было.
И вот почему, если они снова сойдут на арену, они ужаснутся людской неблагодарности и пусть останутся при этой мысли, пусть думают, что это одна неблагодарность. Мысль эта мрачна, но легче многих других.
А еще лучше им вовсе не ходить туда; пусть они нам и нашим детям повествуют о своих великих делах. Сердиться за этот совет нечего, живое меняется, неизменное (44) становится памятником. Они оставили свою бразду так; как свою оставят за ними идущие, и их обгонит в свою очередь свежая волна, а потом все: бразды... живое и памятники - все покроется всеобщей амнистией вечного забвения!
На меня сердятся многие за то, что я высказываю эти вещи. "В ваших словах, - говорил мне очень почтенный человек, - так и слышится посторонний зритель".
А ведь я не посторонним пришел в Европу. Посторонним я сделался. Я очень вынослив, но выбился, наконец, из сил.
Я пять лет не видал светлого лица, не слыхал простого смеха, понимающего взгляда. Всё фельдшеры были возле да прозекторы. Фельдшеры всё пробовали лечить, прозекторы всё указывали им по трупу, что они ошиблись, - ну, и я, наконец, схватил скальпель; может, резнул слишком глубоко с непривычки.
- Том 11. Былое и думы. Часть 6-8 - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Том 8. Былое и думы. Часть 1-3 - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Былое и думы (Часть 8, отрывки) - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Наследство в Тоскане - Джулиана Маклейн - Прочие любовные романы / Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Разговоры с мёртвыми - Денис Ядров - Русская классическая проза