Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без сомнения, Кошут приехал в Лондон с более сангвиническими надеждами, да и нельзя не сознаться, что было от чего закружиться в голове. Вспомните опять эту постоянную овацию, это царственное шествие через моря и океаны; города Америки спорили о чести, кому первому идти ему навстречу и вести в свои стены. Двумиллионный гордый Лондон ждал его на ногах у железной дороги, карета лорд-мэра стояла приготовленная для него; алдерманы, шерифы, члены парламента провожали его морем волнующегося народа, приветствовавшего его криками и бросаньем шляп вверх. И когда он (21) вышел с лордом-мэром на балкон Меншен Гоуза, его приветствовало то громогласное "ура!", которого Николай не мог в Лондоне добиться ни протекцией Веллингтона, ни статуей Нельсона, ни куртизанством каким-то лошадям на скачках.
Надменная английская аристократия, уезжавшая в свои поместья, когда Бонапарт пировал с королевой в Виндзоре и бражничал с мещанами в Сити, толпилась, забыв свое достоинство, в колясках и каретах, чтоб увидеть знаменитого агитатора; высшие чины представлялись - ему, изгнаннику. "Теймс" нахмурил было брови, но до того. испугался перед криком общественного мнения, что стал ругать Наполеона, чтоб загладить ошибку.
Мудрено ли, что Кошут воротился из Америки полный упований. Но, проживши в Лондоне год-другой и видя, куда и как идет история на материке и как в самой Англии остывал энтузиазм, Кошут понял, что восстание невозможно и что Англия плохая союзница революции.
Раз, еще один раз, он исполнился надеждами и снова стал адвокатом за прежнее дело перед народом английским, это было в начале Крымской войны.
Он оставил свое уединение и явился рука об руку с Ворцелем, то есть с демократической Польшей, которая просила у союзников одного воззвания, одного согласия, чтоб рискнуть восстание. Без сомнения, это было для Польши великое мгновение - oggi о mai26. Если б восстановление Польши было признано, чего же было бы ждать Венгрии? Вот почему Кошут является на польском митинге 29 ноября 1854 года и требует слова. Вот почему он вслед за тем отправляется с Ворцелем в главнейшие города Англии, проповедуя агитацию в пользу Польши. Речи Кошута, произнесенные тогда, чрезвычайно замечательны и по содержанию и по форме. Но Англии на этот раз он не увлек; народ толпами собирался на митинги, рукоплескал великому дару слова, готов был делать складчины; но вдаль движение не шло, но речи не вызывали тот отзвук в других кругах, в массах, который бы мог иметь влияние на парламент или заставить правительство изменить свой путь. Прошел 1854 год, настал 1855, умер Николай, Польша не двигалась, война ограничивалась берегом Крыма; о восста(22)новлении польской национальности нечего было и думать; Австрия стояла костью в горле союзников; все хотели к тому же мира, главное было достигнуто - статский Наполеон покрылся военной славой.
Кошут снова сошел со сцены. Его статьи в "Атласе" и лекции о конкордате, которые он читал в Эдинбурге, Манчестере, скорее должно считать частным делом. Кошут не спас ни своего достояния, ни достояния своей жены. Привыкнувший к широкой роскоши венгерских магнатов, ему на чужбине пришлось выработывать себе средства; он это делает, нисколько не скрывая.
Во всей семье его есть что-то благородно-задумчивое; видно, что тут прошли великие события и что они подняли диапазон всех. Кошут еще до сих пор окружен несколькими верными сподвижниками; сперва они составляли его двор, теперь они просто его друзья.
Не легко прошли ему события; он сильно состарелся в последнее время, и тяжко становится на сердце от его покоя.
Первые два года мы редко видались; потом случай нас свел на одной из изящнейших точек не только Англии, но и Европы, на Isle of Wight27. Мы жили в одно время с ним месяц времени в Вентноре, это было в 1855 году.
Перед его отъездом мы были на детском празднике, оба сына Кошута, прекрасные, милые отроки, танцевали вместе с моими детьми... Кошут стоял у дверей и как-то печально смотрел на них, потом, указывая с улыбкой на моего сына, сказал мне:
- Вот уже и юное поколение совсем готово нам на смену.
- Увидят ли они?
- Я именно об этом и думал. А пока пусть попляшут, - прибавил он и еще грустнее стал смотреть. Кажется, что и на этот раз мы думали одно и то же. А увидят ли отцы? И что увидят? Та революционная эра, к которой стремились мы, освещенные догорающим заревом девяностых годов, к которой стремилась либеральная Франция, юная Италия, Маццини, Ледрю-Роллен, не принадлежит ли уже прошедшему, эти люди не делаются ли печальными представителями былого, около которых закипают иные вопросы, другая жизнь?. (23)
Их религия, их язык, их движение, их цель - все это и родственно нам, и с тем вместе чужое... звуки церковного колокола тихим утром праздничного дня, литургическое пение и теперь потрясают душу, но веры все же в ней нет!
Есть печальные истины - трудно, тяжко прямо смотреть на многое, трудно и высказывать иногда что видишь. Да вряд и нужно ли? Ведь это тоже своего рода страсть или болезнь. "Истина, голая истина, одна истина!" Все это так; да сообразно ли ведение ее с нашей жизнию? Не разъедает ли она ее, как слишком крепкая кислота разъедает стенки сосуда? Не есть ли страсть к ней страшный недуг, горько казнящий того, кто воспитывает ее в груди своей?
Раз, год тому назад, в день, памятный для меня, - мысль эта особенно поразила меня.
В день кончины Ворцеля я ждал скульптора в бедной комнатке, где домучился этот страдалец. Старая служанка стояла с оплывшим желтым огарком в руке, освещая исхудалый труп, прикрытый одной простыней. Он, несчастный, как Иов, заснул с улыбкой на губах, вера замерла в его потухающих глазах, закрытых таким же фанатиком, как он, - Маццини.
Я этого старика грустно любил и ни разу не сказал ему всей правды, бывшей у меня на уме. Я не хотел тревожить потухающий дух его, он и без того настрадался. Ему нужна- была отходная, а не истина. И потому-то он был так рад, когда Маццини его умирающему уху шептал обеты и слова веры!
ГЛАВА III. ЭМИГРАЦИИ В ЛОНДОНЕ
Немцы, французы. - Партии. - В. Гюго. - Феликс Пиа. - Луи Блвн и Арман Барбес. - "On liberty"28.
Сидехом и плакахом на брегах вавилонских...
Псалтырь.
Если б кто-нибудь вздумал написать, со стороны, внутренную историю политических выходцев и изгнанников с 1848 года в Лондоне, какую печальную стра(24)ницу прибавил бы он к сказаниям о современном человеке. Сколько страданий, сколько лишений, слез... и сколько пустоты, сколько узкости, какая бедность умственных сил, запасов, понимания, какое упорство в раздоре и мелкость в самолюбии...
С одной стороны люди простые, инстинктом и сердцем понявшие дело революции и приносящие ему наибольшую жертву, которую человек может принести, добровольную нищету, составляют небольшую кучку праведников. С другой - эти худо прикрытые затаенные самолюбия, для которых революция была служба, position sociale29, и которые сорвались в эмиграцию, не достигнув места; потом всякие фанатики, мономаны всех мономаний, сумасшедшие всех сумасшествий; в силу этого нервного, натянутого, раздраженного состояния - верчение столов наделало в эмиграции страшное количество жертв; кто не вертел столов - от Виктора Гюго и Ледрю-Роллена до Квирика Филопанти, который пошел дальше... и узнавал все, что человек делал лет тысячу тому назад?..
Притом ни шагу вперед. Они, как придворные версальские часы, показывают один час, час, в который умер король... и их, как версальские часы, забыли перевести со времени смерти Людовика XV. Они показывают одно событие, одну кончину какого-нибудь события. Об нем они говорят, об нем думают, к нему возвращаются. Встречая тех же людей, те же группы месяцев через пять-шесть, года через два-три, становится страшно - те же споры продолжаются, те же личности и упреки, только морщин, нарезанных нищетою, лишениями, - больше; сертуки, пальто - вытерлись; больше седых волос, и все вместе старее, костлявее, сумрачнее... а речи все те же и те же!
Революция у них остается, как в девяностых годах, - метафизикой общественного быта, но тогдашней наивной страсти к борьбе, которая давала резкий колорит самым тощим всеобщностям и тело сухим линиям их политического сруба, - у них нет и не может быть, всеобщности и отвлеченные понятия тогда были радостной новостью, откровением. В конце XVIII столетия люди в первый раз не в книге, а на самом деле начали освобож(25)даться от рокового, таинственно тяготевшего мира теологической истории и пытались весь гражданский быт, выросший помимо сознания и воли, основать на сознательном понимании. В попытке разумного государства, как в попытке религии разума, была в 1793 могучая, титаническая поэзия, которая принесла свое, но с тем вместе выветрилась и оскудела в последние шестьдесят лет. Наши наследники титанов этого не замечают. Они, как монахи Афонской горы, которые занимаются своим, ведут те же речи, которые вели во время Златоуста, и продолжают жизнь, давно задвинутую турецким владычеством, которое само уж приходит к концу... собираясь в известные дни поминать известные события, в том же порядке, с теми же молитвами.
- Том 11. Былое и думы. Часть 6-8 - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Том 8. Былое и думы. Часть 1-3 - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Былое и думы (Часть 8, отрывки) - Александр Герцен - Русская классическая проза
- Наследство в Тоскане - Джулиана Маклейн - Прочие любовные романы / Русская классическая проза / Современные любовные романы
- Разговоры с мёртвыми - Денис Ядров - Русская классическая проза