Это было непристойно.
Николя подбежал к матери и спросил, может ли он поцеловать сестричку.
– Да, мой дорогой, только осторожно, не навреди ей, она очень хрупкая.
Папа и дедушка с бабушкой с восторгом наблюдали эту сцену. Никто не обратил внимания, что Диана стоит в сторонке, застыв и не в силах даже моргнуть. Загипнотизированная зрелищем, она обратилась к той, ради которой отдала бы все на свете:
«Мама, я все принимала, я всегда была на твоей стороне, я оправдывала тебя, даже когда ты бывала очень несправедлива, я переносила твою ревность, потому что понимала, что ты ждала от жизни большего, я терпела, что ты злилась, стоило кому-то похвалить меня, и заставляла расплачиваться за это, я смирилась с тем, что ты проявляешь нежность к брату, хотя мне никогда не доставалось ни крошки, но то, что ты делаешь сейчас прямо у меня на глазах, – это плохо. Единственный раз ты любила меня, и я узнала, что лучше этого нет ничего в мире. Я думала, что тебе мешает проявлять свою любовь ко мне то, что я девочка. Но сейчас ты одаряешь самой глубокой любовью, какую никогда не выказывала ко мне, существо, которое тоже девочка. Мой мир, каким я его себе представляла, рухнул. И я вижу, что ты меня просто не любишь, или любишь так мало, что даже не даешь себе труда скрыть, какую безумную страсть ты испытываешь к этому младенцу. Правда в том, что одного тебе не хватает, мама, – такта».
В это мгновение Диана перестала быть ребенком. Однако она не стала ни взрослой, ни подростком: ей было пять лет. Она превратилась в разочарованное создание, упорно пытающееся не дать поглотить себя той пропасти, которую эта ситуация сотворила в ее душе.
«Мама, я старалась понять твою ревность, а в благодарность ты распахиваешь передо мной пропасть, в которую упала сама, словно пытаешься и меня увлечь за собой, но у тебя не получится, мама, я отказываюсь становиться такой, как ты, и могу тебе сказать, что, даже просто почувствовав зов пустоты, я испытываю такую боль, что могла бы заорать, это как ожог, мама, я понимаю твои мучения, но не могу понять, почему я так мало для тебя значу, на самом деле ты и не стремишься разделить со мной свою боль, тебе просто безразлично, что я страдаю, ты этого не видишь, тебе и дела нет, вот что самое ужасное».
Но следовало вести себя прилично и не привлекать внимания: Диана поцеловала Селию так нежно, как только могла, и никто не заметил, что ее детство умерло.
Лето превратилось в настоящий ад. Школа не могла послужить ей хоть каким-то отвлечением. Ежедневно приходилось заново переживать эту мерзость – мама выходила к завтраку, сюсюкая с Селией, которую практически не спускала с рук, – и ежеминутно бороться с зовом бездны в груди, стараясь не возненавидеть младенца, не виноватого в разгуле материнских чувств, и даже подыскивая ему оправдания – где гарантия, что на месте этого младенца она не вела бы себя так же; она старалась не возненавидеть и маму, которая предавалась излишествам без всякого стеснения перед близкими – все то же беспощадное отсутствие такта.
Диана доказала, что в состоянии понять многое, выходящее за рамки нормальных человеческих чувств. То, что мать предпочитает ей брата, она приняла с исключительным великодушием. Обычно дети в штыки встречают саму мысль, что они не на первом месте в материнском сердце, особенно если речь идет о старших детях. Но Мари надругалась над благородством Дианы, перегнув палку настолько, что девочка уже никогда не сумела бы ее простить.
К середине августа Диана не выдержала и попросила бабушку забрать ее к себе.
– Что случилось, моя дорогая? – спросила та.
Девочка не смогла ответить. Бабушка посмотрела ей в глаза и увидела, что дело плохо. Она любила внучку и не стала добиваться объяснений. Хотя по той легкости, с какой Мари передоверила ей своего первенца, она многое поняла.
Николя тоже быстро почувствовал, что в доме неладно. Мать по-прежнему любила его, но это не шло ни в какое сравнение с тем безоглядным обожанием, которое она приберегала исключительно для Селии. Когда он узнал, что Диана попросила убежища у бабушки, то заявил старшей сестре, что сам останется дома, «чтобы не дать маме съесть Селию, как кокосовый торт».
И это не было образным выражением: избыток любви, которую Мари питала к Селии, напоминал то обморочное состояние, в которое впадали некоторые средневековые святые в момент, когда глотали просфору. Это было священное лакомство.
Оливье не обеспокоило желание старшей дочери переехать к дедушке и бабушке: он знал, что девочка к ним очень привязана, к тому же она приходила домой каждые выходные. Он разделял страсть Мари к Селии: хоть он и не растворялся в этой любви, как жена, но находил новое пополнение семейства на редкость аппетитным. Когда супруга прижимала малышку к себе, он обнимал неделимую пару и таял.
Он был хорошим отцом в том смысле, что искренне любил всех троих детей и постоянно демонстрировал им свои чувства. Но жену он любил так, что это делало его слепым и не позволяло замечать ни ее недостатки, ни то, какие страдания она причиняла Диане. Он всегда находил способ объяснить ее домашние странности каким-нибудь разумным и приемлемым образом.
Когда его мать поинтересовалась, почему его старшая дочь всю неделю проводит у дедушки с бабушкой, он ответил, что это снимает нагрузку с Мари, у которой полно забот с младенцем, а у Дианы всегда были самые теплые отношения с родителями супруги. И добавил, что Диана уже большая и проявляет стремление к независимости.
Когда его отец удивился, что Мари не спешит вернуться на работу в аптеку, хотя после рождения Николя она вышла почти сразу, он ответил:
– Она