таскаться по бабам, а ей надо было снова выходить на работу. И Кате ничего не оставалось другого как отпустить старшую сестру в Москву.
Они расстались без слез. То, что Катя отпускала Лиду, было чистой воды условностью: Лида все равно бы уехала, у нее был для этого очень серьезный повод. Но Кате хотелось — и это оказалось ее последним желанием — обставить дело так, будто она добровольно приносит себя в жертву. Обе все понимали и не смотрели друг другу в глаза. Но когда Лида, мучаясь тем, что все же вынуждена принять Катину жертву и дезертировать, сказала: «Это ты, ты тогда затормозила маму своей капельницей!» — Катя ахнула, повернулась на каблуках и пошла прочь, так и не открыв сестре свой козырь: у нее летом обнаружилась в груди какая-то опухоль, которую некогда было даже обследовать.
Катя ушла, унося свои раны, Лида уехала, увозя свои. Между прочим, расставаясь, сестры словом не обмолвились о Саше. Катя могла вспомнить о нем как о своей тоже жертве, поскольку продуктов теперь приходилось на две семьи закупать больше (с учетом Саши), но у Лиды был припасен на всякий случай ответ, что, во-первых, таскать уже ничего не надо, поскольку есть машина, а во-вторых, Саша теперь оказался ой как нужен, он не даром ест свой хлеб, Саша-то.
...Когда Лида вернулась через год, чтобы похоронить сестру и ее мужа, разбившихся на своей новой машине в трех километрах от города по дороге к Левобережному пляжу, она застала все ту же картину: Саша отмахивает газетой невидимых мух от совсем повредившейся в уме бабушки, а отец, ссохшийся, как мумия, третирует бывшую Катину медсестру, которая из-за преданности памяти Кати продолжала приходить к старикам.
Прошли сороковины, и отец наконец сдался. Ворочая маму, двое стариков, отец и дочь, намучились, кое-как смазав перекисью водорода мамины пролежни, потом, отвалившись от дивана, упали в кресла. Отец задумчиво произнес: «Скорее бы все кончилось. Нет у меня больше сил. — И, помолчав, миролюбиво добавил: — Лид, я тебя тогда бы отпустил, забрал бы к себе Алика, а то он совсем в родительской квартире грязью зарос... Хоть для тебя наступила бы наконец жизнь...» «Жизнь, — повторила Лида равнодушно. — Да, жизнь. Жизнь — это условность».
Отпустил он Лиду через две недели.
Лида уезжала с деньгами: соседка по коммуналке выкупила две ее комнатушки да отец добавил из своих сбережений, этих денег должно было хватить на квартирку в Подмосковье, где Лида собиралась жить вместе с Сашей и внуком, чтобы Настя, ни о чем не тревожась, могла спокойно работать.
В поезде Лида распаковала один увесистый чемодан — весь багаж, оставшийся от ее прежней жизни, — и пошла в туалет переодеться. А когда вернулась, Саша оживленно рассказывал двум приветливым женщинам, матери и дочери, про то, что его бабушка ушла в Дальний Магазин следом за тетей Катей и дядей Димой. «Хороший, наверно, магазин?» — любезно спросила мать. «Там все есть, все, — заливался Саша, — дают белых лебедей!» «Да что ты, — преувеличенно удивилась дочь, — лебедей?» «Да, таких, с большими крыльями». И Саша несколько раз взмахнул руками, как будто собирался взлететь.
Волк
Как ни бились врачи с Леной, ничем не могли ей помочь.
И ведь действительно бились, от души старались, не за деньги — бабушка так всем и говорила. Выйдут с Леночкой из кабинета, бабуля дверь прикроет неплотно и как зальется соловьем перед очередью: «Что за люди сердечные, ой да что за люди-то золотые, добрые, бескорыстные, стараются для девчоночки, для сироточки, возятся с нею, как с родимой кровинушкой, а ничего не помогает девочке медовой, сиротке драгоценной... — И кланяется дверям, уже прикрытым медсестрой плотно. — Спасибо вам, люди добрые, ангелы душевные». Но как только выйдут они из поликлиники, бабушка выпрямится и говорит нормальным своим голосом: «Быстрей перебирай ножками, Еленочка, нам еще в кулинарию зайти надо».
И идут они по улице: Лена в бедненьком клетчатом платье и бабушка, вся прямая и в черном, хотя у нее никто не умер, кроме Леночкиной мамы, которая ей была никем, даже невесткой не стала. Умер, правда, дедушка, но это было давно, еще до Леночкиного рождения.
Через месяц опять: бабушка с Леной в поликлинике, и новый врач смотрит Лену и расспрашивает, а бабушка опять поет, как деревенская кликуша, хотя интеллигентный человек, в прошлом инженер: «Ой да спасибо тебе, золотенький, дай Бог здоровьичка, пожалел ты девчурочку мою ненаглядную...»
Дни идут за днями, бабушка все поет-плачет, Леночка растет, и обе они, как по ступенькам, поднимаются все выше и выше — от кандидата наук к профессору, от профессора — к завотделением, от завотделением — к академику, а тот отправляет их к известному экстрасенсу, у которого на сеансах люди собаками лают и все-все про себя рассказывают под гипнозом, даже такое, что слушать страшно.
Гипнотизер посмотрел на Лену с пронзительным прищуром: «Видишь у меня в глазу красный завиток?» «Нет», — безмятежно сказала Леночка. Зато бабушка уже вовсю спала на стуле, громко посапывая. «Видишь на подоконнике апельсин?» — спросил гипнотизер. «Вижу», — сказала Лена. «Можешь съесть», — сказал гипнотизер и перестал смотреть на Лену пронзительно. Лена застенчиво сказала «спасибо», и он сам очистил для нее апельсин, после чего разбудил бабушку. Гипнотизер сказал, что есть под Самарой одна старуха, Константиновна, только она и сможет помочь Лене, а врачи ничего сделать не смогут. Бабушка тут же привычно схватилась за голову и затянула свое: «Золотой ты мой, да как же мы с сироткой такой путь поднимем, мы с ней на одну мою пенсию живем, и помочь нам некому... Мать ее, не при девочке будет сказано, в петле удавилась, и больше нет никого у нас на всем белом свете...» А Лена, пока бабушка исполняла свою арию, аккуратно доела свою половинку апельсина, а другую завернула в носовой платок — для бабули. И стала смотреть в окно — там, за окном, переливалась на солнце молодая зелень.
Экстрасенс посмотрел на Леночку, качнул головой и полез в бумажник, а бабушка цепким взглядом следила за каждым его движением, напевая про сиротку. «Вот вам», — нетерпеливо сказал он и помахал перед носом бабушки двумя крупными купюрами, которые она, уже не дожидаясь приглашения, боязливо вытянула из его руки. «Не благодарите. Уж больно девочка ваша славная, авось Константиновна ей поможет. Скажете, что от меня». «Видишь,