Алексей Николаевич начал сотрудничать в русской эмигрантской газете «Общее дело», издаваемой известным журналистом Бурцевым, а также в газете «Последние новости», которая издавалась в Париже в течение многих последующих лет и которую редактировал Милюков. В прошлом Милюков был лидером партии кадетов, а в эмиграции — председателем «Союза русских писателей и журналистов».
Недалеко от Севра (несколько минут на поезде) находился Версаль со своим длинным старинным дворцом и подстриженным парком. Мы иногда приезжали сюда. Во дворце показывали отгороженный толстой веревкой маленький инкрустированный столик, на котором всего несколько недель тому назад был подписан мирный договор с Германией.
Вскоре после нашего приезда в Севр наступило 14 июля — французский национальный праздник (взятие Бастилии). В 1919 году он обещал быть особенно веселым и торжественным. Только что кончилась война, этот день был в то же время праздником победы. Родители долго совещались, кому в этот день поехать в город, а кому оставаться дома с маленьким Никитой. Было решено, что поеду я с Юлией Ивановной и с Нинетт в качестве гида. Поезд пришел на вокзал Сен-Лазар, находящийся в центре города. Был вечер. Мигали и кружились разноцветные лампочки. Движение по улицам было закрыто. Толпа двигалась и по тротуарам, и по мостовой. На углах играла музыка. Все танцевали со знакомыми и с незнакомыми. Продавались всякие сладости. Ели нугу, прилипающую к зубам. Жевали какую-то сладкую сахарную пену розового и белого цвета. Крутились карусели. Визжали девицы. Кто-то затягивал популярную в тот год песенку про красотку Маделон. Вся улица подпевала. Развевались флаги Антанты: французский, английский, итальянский и, конечно, американский. Я напрасно искал глазами русский красно-сине-белый флаг. Его не было. Царской России уже не существовало. Я ходил с чувством уязвленного патриотизма. Вернулись мы домой с последним поездом. Всю ночь перед глазами кружились разноцветные огоньки, а в ушах звучала «Маделон».
Париж, зима 1919—1920
В город мы переехали в сентябре. Была снята меблированная квартира в Пасси, одном из фешенебельных районов города, на авеню Альфонса XIII. Пол во всей квартире был устлан серо-голубым бобриком. В гостиной стояли покрытый толстым стеклом круглый столик на гнутых позолоченных ножках, несколько кресел на таких же ножках и диванчик.
Здесь как-то вечером я встретил Илью Григорьевича Эренбурга, только что приехавшего из Москвы. Он обедал у нас и рассказывал про теперешнюю Москву во влюбленном и романтическом тоне. После его ухода отчим сказал маме:
— Он, наверное, большевик.
На другой день нам стало известно, что французские власти предложили Эренбургу в 24 часа покинуть Францию.
— Я тебе говорил! — сказал отчим маме.
В этой квартире у нас бывал, конечно, дядя Сережа, который ее и оплачивал. Бывали Цейтлины. Однако жить нам в этой квартире, которая стоила 2200 франков в месяц, было непосильно дорого, и мы довольно скоро переехали в более дешевую (700 франков в месяц) на улице Ренуар, 48-бис.
Эта квартира стоит того, чтобы на ней остановиться подробнее. К дому не было подведено электричество. Освещение было газовым. Стоило поднести зажженную спичку к белому колпачку, как он вспыхивал и потом горел ровным белым светом. Чтобы его погасить, достаточно было дернуть за цепочку, подача газа при этом прекращалась. Лифт в этом доме был допотопным: в полу и в потолке кабины были сделаны отверстия, через которые проходил металлический трос. Надо было тянуть за этот трос сверху вниз, чтобы лифт полз наверх; или, наоборот, снизу вверх, чтобы лифт двигался вниз. Телефон в квартире был старомодным: он представлял собой деревянный покатый ящичек, похожий на пюпитр, прикрепленный к стене. Говорить надо было в рупор, а слушать — приложив к уху трубку. Чтобы получить соединение со станцией, надо было крутить ручку, торчащую в правой стенке ящика. Ванна была медная, оцинкованная, с высокими и отвесными стенками. Такому старомодному, почти музейному устройству нашей квартиры в 1919 году не следует удивляться. Ведь Париж 1919 года, Париж моего детства, был так же близок к Парижу Золя, Мопассана и даже Флобера (сорок лет назад), как к Парижу 1960 года (сорок лет вперед), когда мне довелось посетить его вновь.
Повернув дверной звонок, попадаешь в большую светлую переднюю, оклеенную бледно-желтыми обоями. Мама расписала стены громадными букетами ярких фантастических цветов. Окна четырех комнат выходили на длинный узкий балкон. Внизу, по другую сторону улицы, заросшие зеленые сады круто спускались к Сене. На противоположном берегу реки слева вонзалась в небо Эйфелева башня, стоявшая на своих четырех растопыренных ногах. Справа в голубой дымке виднелись холмы Медоны.
В самой левой комнате, вход в которую был через спальную, помещался кабинет отчима. Отчим всегда одинаково устраивал свое «рабочее место», то есть письменный стол. Небольшая стопа бумаги справа, какое-то особенно хорошее стило (в то время это был Ватерман), пишущая машинка, чашка и маленький кофейничек с неизменным черным кофе. Пахло кэпстеном. Отчим, садясь за стол, медленно набивал трубку, приминая табак большим пальцем правой руки.
В этой комнате писался роман «Сестры» (в 1920—1921 годах), ставший потом первой частью трилогии «Хождение по мукам». Здесь жили сестры Катя и Даша. И казалось, что если раздвинуть портьеры, за окном будет не вечерний, сверкающий миллионом огней Париж, а темные прямые улицы туманного Петербурга. В Кате легко было узнать маму, в Даше — ее младшую сестру Дюну. Тут же был написан прелестный рассказ «Деревенский вечер».
В тот год Париж постепенно наполнялся русскими беженцами. Появились русские издательства, журналы, начала выходить эмигрантская газета «Последние новости». Но денег это давало мало. Мама поступила на курсы кройки и шитья. Ей удавалось иногда проникать к Пакену (Диора тогда не существовало) на просмотр моделей. Художественной интуиции ей хватало, чтобы почувствовать, что будут носить в предстоящем сезоне. Она обшивала с большим успехом богатых (были и такие) эмигрантских дам, всегда предвосхищая моду.
Тем не менее денег на жизнь не хватало. Отчим ходил мрачный. Не было никаких перспектив выбраться из нищеты. И в припадке отчаяния он даже подумывал о самоубийстве.
Сразу после нашего переезда из Севра в Париж меня отдали в школу, в которую я начал ходить с первого октября. Это была известная в Париже Эльзасская школа, в некоторой мере привилегированная школа. Не знаю, как удалось маме устроить меня туда. Может быть, сыграл роль титул моих родителей? Я поступил в девятый класс. Нумерация классов была противоположна той, которая принята у нас: девятый класс был самым младшим, а первый — самым старшим. Классным руководителем был мсье Дюваш — полный краснощекий француз. Занятия проходили ежедневно, кроме воскресенья и четверга, с двухчасовым перерывом на обед. Мальчики, жившие вблизи от школы, ходили обедать домой. Те же, которые жили далеко, обедали у мадам Дюваш, которая давала домашние обеды. В маленькой квартирке Дювашей набивалось человек 20 мальчиков. Рассаживались в тесноте вокруг раздвинутого стола в комнате, в которой кроме этого стола ничего не помещалось. Во главе стола сидела мадам Дюваш с тринадцатилетней дочерью Маргерит. Прислуга приносила из кухни тарелки и передавала их в протянутые руки мальчиков. Мальчики за столом громко и красноречиво разговаривали, демонстрируя свою эрудицию и светскость. Это были настоящие маленькие французы, отличавшиеся пышностью речи и находчивостью. Только Маргерит и я молчали. Я — из-за неумения говорить по-французски, Маргерит — не знаю отчего.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});