Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Муж Кати вдруг спокойно сдал своего батюшку-гэбэшника, любимым выраженьицем которого было: «При слове „коммунизм“ моя рука тянется к кобуре». «Ничего удивительного, — добавил Павел, прихлебывая виски. — Мы живем в эпоху тотального анекдотизма. Надо же народу хоть чем-то защищаться от промывки мозгов, вот он и защищается анекдотами. Долго это не может продолжаться. Если даже ничего экстраординарного не случится, к власти все равно вскоре придут циники и лицемеры вроде нас, и тогда многое изменится. — Он поднял указательный палец. — Никого не хочу обидеть. Циники и лицемеры — лишь термины, а не оценки за поведение. Кому не нравится, тот может заменить циников на киников. Или на эпикурейцев и стоиков». Мы с Конем переглянулись: парень нам понравился. И он это почувствовал, потому что предложил наполнить стаканы и перейти на «ты».
— А вам нравится маркиз де Сад, Борис? — вдруг спросила Вера Давыдовна, наклоняясь ко мне — блестящие глаза, запах маслянистых духов, тепло полного красивого тела… — У меня есть, но только по-французски.
— Я кое-что читал, — сказал я. — Непристойности — на них наплевать. Важнее то, что маркиз вздернул себя на дыбу, испытывая терпение Бога, точнее, пародируя подвиг Иисуса. И потом, в конце концов — у французов ведь не было Достоевского. А только с ним и полезно сравнивать творчество маркиза: тогда многое у де Сада становится ясным и понятным.
— Французы, слава Богу, не так увлечены идеями, как русские, — подала голос Катя. — Мы жили — да и живем — в словах, как будто они и есть наш дом. Французам довольно Декарта и Паскаля.
— Может быть, мы и впрямь страдаем чрезмерным увлечением идеями, — заметил понравившийся нам Павел, — но в этом не было бы ничего дурного, будь у нас идеал. Помимо того, который навязан именем Памятника.
Вера Давыдовна рассмеялась, не сводя с меня взгляда.
За полночь мы вышли прогуляться.
Конь, извинившись, попрощался: его ждала Сикильдявка. Набравшегося Павла и Катю — «Хватит, довольно, пора баиньки, у меня и без того ножки бантиком!» — мы посадили в такси — и остались вдвоем.
Откуда-то из чернозвездных небесных глубин падал редкий снег. Ярко светили уличные фонари. Я взял Веру Давыдовну за руку — она была в детских варежках — и повел куда глаза глядят.
— Каким чудом вы попали в погранвойска, Борис? — спросила она. — Ведь вы пловец, да еще какой. Мне Катя говорила…
— Да. Но как всякий нормальный человек, я предпочитаю dry death — сухую смерть, как выразился Просперо в «Буре». И потом выяснилось, что я не ошибся: я служил в Уссурийской тайге и впервые увидел, как тигр выходит из тени в полосу света — именно в этот миг у него вспыхивают глаза, и ничего красивее я не видел в жизни. Я вдруг понял, хотя это и покажется смешным, — понял физиологически, почему Блейк сравнил подлинного Христа с тигром… Он и есть тигр для всех, кто верит в существование Копенгагена больше, чем в существование Бога. Побывав там, я, кажется, начал догадываться, почему мой прадед — у нас в семье его называли Другой Прадед или Другой Сартори — искал страну счастья в тех краях… Бабушка говорит, что я выдался в него, в этого прадеда-бродягу.
— Бродягу?
Я рассказал ей о своих путешествиях в чужой и чуждый мне Кёнигсберг, признавшись, что ни там, ни здесь, невзирая на сохранившиеся признаки — обломки — древнего города королей, я не чувствую себя собой. Может быть, потому, что я не уверен в возможности чуда на пути в Дамаск, а Кёнигсберг и был для меня неведомым градом Дамаском. Только я не был Савлом…
— Кёнигсберг — это мечта?
— Нет. Это скорее авантюра для травоядных, не желающих ничего знать о бездне, которая может разверзнуться в любой миг в любом месте. Я имею в виду ту бездну, которая скрыта в каждом человеке.
— Бр-р! — Вера Давыдовна взяла меня под руку. — Расскажите мне лучше о своем прадеде.
Я рассказал об Адаме Григорьеве-Сартори.
Он родился в краю, где земля была пропитана невинной кровью не меньше, чем потом и дерьмом, а страдания людей были намного старше их, но, в отличие от людей, никогда не умирали, где люди впадали в мрою — сон, длившийся иногда до самой их кончины, и болели колтуном, при котором волосы на голове превращались в войлок, но срезать его было опасно для жизни, а носить всю жизнь на голове — мучительно.
В его семье восемь мужчин были повешены или расстреляны за участие в Польском восстании. Война, грабежи, пожары и повальная гибель людей запустошили край, где после восстания каждому дворянину пришлось вновь доказывать свое право на дворянство, и многие не могли этого сделать, поскольку документы их превратились в пепел. Поэтому сотни шляхетских сыновей лишились права на наследственное дворянство и подались кто куда — кто в города на чиновничьи должности, кто — крестьянствовать, гнать самогон из гнилой пшеницы, настаивать его на еловых шишках и вспоминать о будущем, отнятом у них навсегда.
Он появился на свет горбатым и с костями мягче воска, поэтому до года ему позволяли только лежать, а через двенадцать месяцев после рождения мальчика обрядили в костюм из деревянных брусьев, накладок и шипов, скрепленных коваными железными скобами, зажав его тело в тиски в двадцати четырех местах. Передвигаться он мог только при помощи специальных коленчатых костылей, а спал на двадцати четырех разновысоких кольях, сунув голову в широкую кожаную петлю, к которой была прикреплена веревка с противовесом — камнем, весившим ровно столько же, сколько и болезнь, — сто двадцать восемь килограммов. Его мучили головные боли и кошмары, и чтобы избавить сына от мучений, мать клала на его лоб перед сном маленькую жабу с бело-розовым животом, которая к утру превращалась в тысячелепестковую розу, обещавшую исцеление от страданий физических и душевных, но источавшую запах соблазна и греха.
В день его рождения на вязах и дубах, плотным кольцом окружавших их дом, поселились черные вороны. Они не покидали деревья ни зимой, ни летом, и мальчик вырос под их немолчный грай и диковатое мурлыканье их брачных песен. Ворон не пугали ни ружья, ни палки — место погибших тотчас занимали новые птицы, — а срубить деревья люди не рисковали: дубы еще не достигли возраста, когда их было принято спиливать и топить в семейных озерах, где они вымаривались иногда до ста лет, с каждым годом становясь все тверже и дороже.
В шестнадцать лет мать помогла сыну добраться до церкви, где уже собрались, помимо священника и пономаря, все окрестные костоправы, знахари, травники и простые колдуны. Под непрестанный колокольный звон мальчик читал вслед за священником молитву за молитвой, тогда как знахари и колдуны освобождали его от тисков и оков, а когда он, беззащитный и почти голый, в страхе попытался лечь на пол, священник грозно возгласил: «Встань и иди!» И он встал и пошел. Только тогда мать отважилась крестить сына и дать ему имя — Адам.
Впрочем, еще два или три года ему предстояло ходить с колодками на ногах, ярмом на шее и в тисках, сдавливавших грудь и спину, спать на голых досках и засыпать с жабой на лбу.
Священник принес ему две книги — Новый Завет и Послания Апостолов, научил его грамоте и уходу за зубами. И уже через три месяца юноша заявил, что ему тесно в родной деревне, тесно в навязанной ему жизни, где мужчины при встрече с ним отступали на обочину, а девушки прятались от его взгляда за деревьями, крестились наоборот и плевали через оба плеча. Поэтому однажды утром он собрался и ушел из деревни, шатко ступая на костылях, по-прежнему в колодках, ярме и тисках, — случилось это рано утром, и только мать проводила его за околицу. На прощание они поменялись нательными крестами, чтобы не забывать о любви, которая ничем не отличалась от нестерпимой и нескончаемой мучительной боли.
Он двинулся в сторону Москвы, и во всех деревнях, где он останавливался, женщины кормили его из сострадания, но не пускали на ночлег в свои дома. Он каждый день тридцать три раза расчесывал волосы, боясь колтуна, однако после того, как он пересек Волгу, льняные его волосы выпали, за одну ночь сменившись каштановыми, а водянисто-голубые глаза приобрели глубокий зеленый оттенок. Перевалив через Уральский хребет, он освободился от деревянных тисков, сдавливавших грудь, и выбросил костыли — теперь он мог обходиться простой клюкой. Он пил из самого глубокого в мире озера Байкал хрустевшую между зубами священную воду, вскипавшую в сердце обновленной кровью, после чего без опаски освободился от ярма, угнетавшего шею. Зима застала его на Алтае, где он остановился в деревне, жители которой пропускали девятерых странников, а десятого убивали, не спросив даже имени. Когда-то их предки, следуя древнему обычаю, точно так же зарубили топорами Иисуса Христа, оказавшегося десятым, и с тех пор жители деревни были твердо уверены в том, что новым десятым может быть только дьявол. Они отвели Адама в пещеру, где были брошены останки Иисуса, и путник провел ночь среди гниющих отбросов жертвенных животных и десятых, но лишь навсегда избавился от терзавших его сызмальства головных болей.
- Блюз осенней Ялты - Ирина Потанина - Современная проза
- Исповедь любовника президента - Михаил Веллер - Современная проза
- Новый мир. № 4, 2003 - Журнал «Новый мир» - Современная проза