Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Старик отрывает полосу от газетки и скручивает, слюнявя, козью ножку.
– Дай-ка, дед, и мне махорочки, – оживляется Сеня.
Старик затягивается и глядит в какие-то ведомые ему дали. В глазах его появляется сизая, как струйка дыма от табака, наволочь.
– Ходил я на поле, – не поворачиваясь к Сене, – говорит он. – Пылью занесло пашеницу. Вот что ветра сделали. Сам ты был трактористом и знаешь, как пашут сейчас. Завернули по самый пуп лемех, пески мертвые наружу вывернули и ждут хлеба, глупцы, так иху растак.
– Для бурь песчаных самый раз это, – оживляется дед. – Почва закопана, солнца не видит. Мы-то без солнца блекнем. Земля – не рыжая. А вы почву закопали, как похоронили живое, и урожай ждете. Раньше на таловских песках по двадцать пудов ржи на круг брали, теперь – по десять с трудом наскребают. А ныне вобще все сгорит, хоть скот выгоняй на потраву хлебов. Ох, хо-хо!
Старик встряхивается, раскрывает ладонь и показывает Сене.
– Раньше на четыре пальчика пахали мы.
На Сеню словно напахнуло раздольем степи с серебряными ковылями, острым запахом изморосно-белой полыни, ворвались в его душу неумолчные хоры кузнечиков и звоны жаворонков. Вспомнилось ему, как в детстве шагал он тут цепью с ребятами постарше, Никитой и его сверстниками и со взрослыми полем цветущего картофеля и, шныряя между кустов, вылавливал, снимая с листа оранжевых колорадских жуков, маленьких таких полосатых полумячиков, как поставил тогда рекорд на облаве этой, как сказал полевод, что утерли мы нос Америке (оттуда же завезли колорадиков), как пел со взрослыми потом песню о колорадском жуке и о том, что «Трофим Лысенко думает о нем» (надо ж, и эта малява сработала на торсион взлета этого жука в отечественной науке), как познал впервые, может быть, празднично-возвышающую силу труда, светлые узы его, связующие людей в интернационал единого человеческого братства.
После службы на флоте Сеня женился и согласился уйти в приймаки к новым родственникам, в клетях на базу которых хрюкала, визжала и мычала всякая живность (по-нонешнему хорошая миниферма или ИЧП). Любуясь скотинкой и садом, большим подворьем, тесть говорил ему: «Умрем – все ваше будет». Сколько молодого народу, клюнув на эту сакраментальную фразу, сломало свои судьбы, неисчислимо, наверное!
Говорил тесть в общем-то жизненно и всю-то свою речь он строил из обычных, казалось бы, каменьев быта, не было в них ничего порочного. Неровности камней, однако, образовывали при соединении, накладываясь одна на другую, такую симметрию какая живет в лицах покойников, когда возлежат они в гробу по ритуалу в похоронный день, по которой дома превращаются вдруг в остроги, и тогда только приходило понимание, что камни надо внимательно различать, когда берешься за стройку.
В доме тестя по-бычьи работали, так же по-бычьи и пили: гулянки с могучими возлияниями и обильной снедью олицетворяли достаток (ментальность та еще!). Приймак-батрак работал на всю скотину, как тот жилистый хохол из присловья – на быка, поил, кормил ее, чистил хлева, косил сено. Получалось, как в том присловье: корми быка – он тебя прокормит. Держи, в общем, карман шире… О душе своей забывалось, и зарастала она грязью и копотью (ни дать, ни взять, классическая энтропия духа). Механик таловского откормочного совхоза (соседствовали тут вместях, как говорили в Таловке, колхоз и совхоз) пьянчугой был, опузырившем животом, и искал только случая, где рюмку сшибить. Агроном попал ни рыба, ни мясо, не умел постоять за свое. Предшественник его Ефим Копытка покоился на погосте, и можно было лишь вспоминать, как исправно и честно тянул он, копытясь, воз со своими агрономическими заботами и как коняга же, невзирая на ранги и должность, регалии разные, мог лягнуть копытом каждого, кто без раздумья совался в его службу, которую он исполнял так, как исполняют службу с думой о боге в церкви.
Без Копытки все пошло наперекосяк, раскопытилось, скажем, играя словом. Трактористы не раз высказывались, что мельче надо пахать. Но их одергивали. Ранжир инструкций: есть, мол, норма двадцать два сантиметра глубины зяблевспашки, и будьте добры, извольте, милейшие, ее соблюдать. В тресте откормсовхозов тоже не дураки сидят. По-нынешним размышлениям Сене подумалось бы, а где же тогда кучкуется эта орда дурачья, которая бритвенно срезала социализм со всем добрым в нем до бучи Перестройки, как не в недрах государственной бюрократической машины. Мое авторское бы подхлестнулось к мысли героя рассказываемого об одной из течимостей судеб людских в нашей жизни: монстру бюрократии не до нее было, отделился он уже от страны, от народа и пребывал в своем бесовском бытии самостоятельно, как система подобная галактике, выхолащивая человеческое, радости, страдания, чувства и эмоции до параграфа, инструкции, до галочки, до безжизненной буквы. Поэтому и боронили и культивировали поля тоже по дурацким инструкциям тех, кто полей не видывал и не нюхивал, живя в заасфальтированности городов, а видел лишь поля из бумаг, просторы которых в стране стали катастрофически множиться, и мог сдуру начать поливать асфальт в надежде, что на нем вырастут лилии. У поэтов и святых они, правда, могли вырасти. У этих же обалдуев бюрократии харь анафемских, коих по рылу видно, что не простых свиней свиненки, как мог бы назвать их не очень зло Сан Саныч Фридман, эти, о ком речь сейчас, ничего кроме чертополоха не вырастало и на нормальной-то земле.
«Мелем мы землю, никакой структуры почвы не остается, – возмутились механизаторы. – Зубной порошок один, пыль. Пройми-ка ее дождями. Вода свертывается и вглубь не идет. Столько ее набирается – хоть рыб запускай и выращивай их, выполняя Продовольственную программу».
«Есть указания свыше, из откормтреста – исполняйте», – одернули их. А есть еще установка весело провести новый год, как говаривал Бывалов в «Волге-Волге».
Тогда-то и взбунтовал Сеня.
«Языком зубы выхлестать можно, и все равно никому ничего не докажешь, уйду в город, – решил он, – там порядку больше, не клятый, не мятый, отработал восемь часов и король сам себе, захотел – кино тебе, телевизор смотри, хочешь – книжки читай, рыбку езжай ловить, Хопер рядышком, под кручей берега городья»
Сеня устроился трактористом в мехколонне, но случилось ему вскоре провожать в армию младшего брата, выпил он тогда на похмелье, сел за руль пьяный и повалил телеграфный столб, и не где-то, а перед окнами райкома партии. Отобрали права у Сени, и пришлось ему идти в такелажники.
В первый день понял Сеня новую свою службу, о которой с мрачной шуткой сказал:
– Служба КП – куда пошлют.
Народ в службе КП был из тех, кто от села отстал и к городу не пристал, любители выпить и подхалтурить. О каждом из таких только что и скажешь по-русски: ни в городе Иван, ни в селе Селифан. Ни трезвь, ни пьянь, полведра выдудлит и ни в одном глазу. Ловушка жизненная, ни в коробе, ни в хомуте бюстгальтере, как сказали бы на молодежном сленге. И не мне говорить, вам об этом, читатели, сельские в особенности, не вам меня слушать: вам понятней ситуевина эта – врежусь тут чисто Авторски. Втягивался и Сеня в эту стихию. Он стал попивать, да круче с каждым днем все и круче и однажды застал свой жилой вагончик, в какой временно поселили его до ввода благоустроенного дома, пустым. Жена собрала вещи и уехала с детьми в Таловку. С этого времени и началась у Сени, как он определял позже, дикая, волчья жизнь, подобная той, какую вели серые в хоперских лесах. Не выдержав кошмарности своего существования Сеня перебрался к матери в Таловку и ездил в город на велосипеде.
А жизнь все туже и туже завязывала на его судьбе узел, и не простой, а морской, если говорить на былом его по матросской службе языке. Ватага такелажников, пользуясь бесконтрольностью, пустила налево машину первосортного кирпича из каких-то особых глин с преобладанием каолинита. Калым был дружно пропит. А коль это дело сошло с рук, ватага шуранула на сторону еще несколько машин кирпича.
После недели угарно-похмельных дней Сеня проснулся ночью однажды в змеино-холодном липком поту и, глядя в черноту ночи, с ужасом понял, что стал вором. Совесть, этот стоящий на страже интересов посол общества в человеке, счет предъявила, и пробудился, заструился в кровотоке вен Сени страх. На улицах, в центре, у присутственных мест, магазинчиков, расположенных в зданьицах бывших купеческих лавок, ему казалось, что люди глядят на него подозрительно, с мыслью, что вор он. Сеня ознобно ежился, ему мерещились милиционеры с красными околышами фуражек, по телу пульсировал холодок страха. А ментовский же народ такой, проницательные они, унюхливые, как собаки. Служащий в сыскном отделении приезжает домой в деревню; он в калошах, штаны на выпуск, родне его приятно, что он вышел в хорошие люди. Глядит на одного мужика и все беспокоится: «У него рубаха краденая!» Оказалось, верно (А. П. Чехов. Записная книжка). В таком встревоженном состоянии он и приехал домой.
- Журавли над полем (сборник) - Владимир Киреев - Русская современная проза
- Жемчужница и песчинка - Эмилия Тайсина - Русская современная проза
- Книга 1. Воскресший утопленник - Юрий Теплов - Русская современная проза
- Антипостмодерн, или Путь к славе одного писателя - Григорий Ельцов - Русская современная проза
- Патриот Планеты Земля - Алексей Кормушкин - Русская современная проза