я никогда не забуду, сверхпрозрачного, почти холодного воздуха и напряженной сосредоточенности мыслей, дабы придать мелодии верное, единственно возможное и уже не случайное развитие и разрешение.
Доволен я этими маленькими успехами не был и никогда не считал их чем-то значительным и стоящим, но мне стало ясно, что в моей жизни не будет ничего столь желанного и важного, как повторение таких часов прозрачности и творчества.
При этом я знавал и дни мечтаний, когда я фантазировал на скрипке и упивался восторгом мимолетных наитий и колоритных настроений. Только вскоре я понял, что это было не творчество, а игра и баловство, которого я должен остерегаться. Я заметил, что предаваться своим мечтам и наслаждаться часами упоения – это совсем не то, что беспощадно и сознательно, как с врагами, сражаться с тайнами формы. И мне уже тогда приоткрылось, что настоящее творчество делает одиноким и требует от нас, чтобы мы в чем-то лишали себя житейских удовольствий.
Наконец школа осталась позади, я был свободен и, попрощавшись с родителями, начал новую жизнь как студент консерватории в столице. Я сделал этот шаг, полный больших ожиданий, и был убежден, что в музыкальной школе буду хорошим учеником. Но, к моему великому сожалению, получилось иначе. Мне стоило усилий успевать по всем предметам, уроки игры на фортепиано, которые я теперь должен был брать, я воспринимал как великую пытку, и вскоре все мои учебные занятия предстали передо мной как неодолимая гора. Пусть я и не намерен был сдаваться, но я был разочарован и растерян. Я понял теперь, что при всей моей скромности все-таки считал себя чем-то вроде гения, и существенно недооценил усилия и трудности на пути к искусству. К тому же охота к сочинению музыки была у меня основательно отбита, ибо теперь, что бы мне ни задали, я видел перед собой лишь горы препятствий и правил, научился совершенно не доверять своему чувству и уже не знал, есть ли во мне вообще хоть искра собственной силы. И я смирился, стал незаметным и печальным, работу свою выполнял почти так же, как делал бы ее в какой-нибудь конторе или в другой школе, – прилежно и безрадостно. Жаловаться я не смел, меньше всего в письмах домой, а в молчаливом разочаровании шел дальше по избранному пути и поставил себе целью сделаться по крайней мере приличным скрипачом. Я усиленно занимался, глотал грубости и насмешки преподавателей, видел, как многие другие, кого я не счел бы на это способным, легко продвигаются вперед, снискивая похвалы, и довольствовался все меньшим, поскольку и с игрой на скрипке дело обстояло совсем не так, чтобы я мог этим гордиться и, скажем, возмечтал бы стать виртуозом. По всему выходило, что из меня при должном прилежании может получиться дельный ремесленник, который в каком-нибудь маленьком оркестре будет скромно, без стыда и славы, играть на своей скрипке и тем зарабатывать себе на хлеб.
Так это время, о котором я столько мечтал и от которого ожидал столь многого, стало единственным периодом моей жизни, когда я, покинутый духом музыки, шел безрадостным путем и жил изо дня в день без истинной гармонии. Там, где я искал услады, возвышения, блеска и красоты, я находил только требования, правила, обязанности, затруднения и опасности. Если в голову мне приходила какая-нибудь музыкальная идея, то она оказывалась или банальной и уже стократ осуществленной, или находилась в явном противоречии со всеми законами искусства, а значит, ничего не стоила.
И тогда я запрятал подальше все свои высокие помыслы и надежды. Я был один из тысяч тех, кто с юношеской дерзостью приходит в искусство и чьи силы иссякают, едва лишь дело примет серьезный оборот.
Такое состояние длилось около трех лет. Мне было уже за двадцать, я, очевидно, ошибся в выборе профессии и двигался дальше по избранному пути только из стыда и чувства долга. О музыке я и думать забыл, знал только упражнения для пальцев, трудные задания, противоречия в учении о гармонии, угнетающие уроки по классу фортепиано у насмешливого учителя, который все мои усилия считал лишь пустой тратой времени.
Если бы в тайниках моей души не жил еще прежний идеал, то в те годы я не знал бы горя. Я был свободен, имел друзей, был красивым и цветущим молодым человеком, сыном состоятельных родителей. Временами я всем этим пользовался, у меня случались дни веселья – флирт, пирушки, поездки на каникулы. Но я не мог этим утешиться, не мог, побыстрее отработав свой урок, вволю наслаждаться своей молодостью. Я не отдавал себе в этом отчета, но в часы слабости во мне все еще давала себя знать тоска по закатившейся звезде артистического призвания, я был не в силах забыть свои обманутые надежды и одурманивать себя. Только однажды мне это вполне удалось.
Это был самый безрассудный день моей безрассудной юности. Я бегал тогда за одной ученицей знаменитого учителя пения Г. С нею, казалось, происходило то же, что со мной, она приехала, полная больших надежд, встретила строгих учителей, к работе была непривычна и под конец даже стала думать, что теряет голос. Пошла по пути наименьшего сопротивления, флиртовала с нами, своими соучениками, знала, как всем нам вскружить голову, для чего, по правде говоря, многого и не требовалось. Природа наделила ее огненной, живой и яркой красотой, которая быстро увядает.
Эта красотка Лидди всякий раз, когда я ее видел, снова покоряла меня своим наивным кокетством. Я никогда не бывал влюблен в нее подолгу, часто совсем забывал о ней, но в ее присутствии влюбленность захлестывала меня снова. Она играла со мной так же, как с другими, дразнила нас, наслаждалась своей властью, вкладывая в эту игру лишь чувственное любопытство юности. Лидди была очень хороша собой, но только когда говорила и была в движении, когда смеялась своим теплым, низким голосом, когда танцевала или забавлялась ревностью своих поклонников. Стоило мне вернуться домой с какого-нибудь сборища, где я ее видел, я сам себя высмеивал, доказывая себе, что человек моего склада не может по-настоящему любить эту ловкую кокетку. Однако через какое-то время ей снова удавалось каким-нибудь жестом или вполголоса произнесенным словом так возбудить меня, что я полночи шатался возле ее дома, разгоряченный и шалый.
У меня выдался тогда краткий период ошаления и наполовину наигранного озорства. После дней подавленности и тупого покоя моя молодость бурно требовала движения и хмеля, и тогда я вместе с несколькими своими товарищами и сверстниками пускался в увеселения и