Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иван рассказывает Алеше: «Сам старик замечает Ему, что Он и права не имеет ничего прибавлять к тому, что уже прежде сказано. Если хочешь, так в этом и есть самая основная черта римского католичества… „Все, дескать, передано Тобою папе, и все, стало быть, теперь у папы, а Ты хоть и не приходи теперь вовсе, не мешай до времени, по крайней мере“».
«Имеешь ли Ты право возвестить нам хоть одну из тайн того мира, из которого Ты пришел? — спрашивает Его мой старик и сам отвечает Ему за Него: — Нет, не имеешь, чтобы не прибавлять к тому, что уже было прежде сказано, и чтобы не отнять у людей свободы, за которую Ты так стоял, когда был на земле. Все, что Ты вновь возвестишь, посягнет на свободу веры людей, ибо явится как чудо, а свобода их веры была Тебе дороже всего еще тогда, полторы тысячи лет назад. Не Ты ли так часто тогда говорил: „Хочу сделать вас свободными“. Но вот Ты теперь увидел этих „свободных“ людей, — прибавляет вдруг старик со вдумчивою усмешкой. — Да, это дело нам дорого стоило, — продолжает он, строго смотря на Него, — но мы докончили наконец это дело во имя Твое. Пятнадцать веков мучились мы с этой свободой, но теперь это кончено, и кончено крепко. Ты не веришь, что кончено крепко? Ты смотришь на меня кротко и не удостаиваешь меня даже негодования? Но знай, что теперь и именно ныне эти люди уверены более чем когда-нибудь, что свободны вполне, а между тем сами же они принесли нам свободу свою и покорно положили ее к ногам нашим…»
«Ибо теперь только (то есть он, конечно, говорит про инквизицию. — Б. С.) стало возможным помыслить в первый раз о счастии людей. Человек был устроен бунтовщиком; разве бунтовщики могут быть счастливыми? Тебя предупреждали, — говорит он Ему, — Ты не имел недостатка в предупреждениях и указаниях, но Ты не послушал предупреждений, Ты отверг единственный путь, которым можно было устроить людей счастливыми, но к счастью, уходя, Ты дал нам право связывать и развязывать, и уж, конечно, не можешь и Думать отнять у нас это право творить. Зачем же Ты пришел нам мешать?..»
«Ты хочешь идти в мир и идешь с голыми руками, с каким-то обетом свободы, которого они в простоте своей и в прирожденном бесчинстве своем не могут и осмыслить, которого боятся они и страшатся, — ибо ничего и никогда не было для человека и человеческого общества невыносимее свободы! А видишь ли сии камни в этой нагой раскаленной пустыне? Обрати их в хлебы, и за Тобою побежит человечество, как стадо, благодарное и послушное, хотя и вечно трепещущее, что Ты отымешь руку Свою и прекратятся им хлеба Твои.
Но Ты не захотел лишить человека свободы и отверг предложение, ибо какая же свобода, рассудил Ты, если послушание куплено хлебами? Ты возразил, что человек жив не единым хлебом, но знаешь ли, что во имя этого самого хлеба земного и восстанет на Тебя дух земли, и сразится с Тобою, и победит Тебя, и все пойдут за ним, восклицая: „Кто подобен зверю сему, он дал нам огонь с небеси!“ Знаешь ли Ты, что пройдут века, и человечество провозгласит устами своей премудрости и науки, что преступления нет, а стало быть, нет и греха, а есть лишь только голодные. „Накорми, тогда и спрашивай с них добродетели!“ — вот что напишут на знамени, которое воздвигнут против Тебя и которым разрушится храм Твой. На месте храма Твоего воздвигнется новое здание, воздвигнется вновь страшная Вавилонская башня, и хотя и эта не достроится, как и прежняя, но все же Ты бы мог избежать этой новой башни и на тысячу лет сократить страдания людей, ибо к нам же ведь придут они, промучившись тысячу лет со своей башней! Они отыщут нас тогда опять под землей в катакомбах, скрывающихся (ибо мы будем вновь гонимы и мучимы), найдут нас и возопиют к нам: „Накорми нас, ибо те, которые обещали нам огонь с небеси, его не дали“. И тогда уже мы и достроим их башню, ибо достроит тот, кто накормит, и накормим лишь мы, во имя Твое. О, никогда, никогда без нас они не накормят себя! Никакая наука не даст им хлеба, пока они будут оставаться свободными, но кончится тем, что они принесут свою свободу к ногам нашим и скажут нам: „Лучше поработите нас, но накормите нас“. Поймут, наконец, сами, что свобода и хлеб земной вдоволь для всякого вместе немыслимы, ибо никогда, никогда не сумеют они разделиться между собой! Убедятся тоже, что не могут быть никогда свободными, потому что малосильны, порочны, ничтожны и бунтовщики. Ты обещал им хлеб небесный, но, повторяю опять, может ли он сравниться в глазах слабого, вечно порочного и вечно неблагодарного людского племени с земным? И если за Тобою во имя хлеба небесного пойдут тысячи и десятки тысяч, то что станется с миллионами и десятками тысяч миллионов существ, которые не в силах будут пренебречь хлебом земным для небесного? Иль Тебе дороги лишь десятки тысяч великих и сильных, а остальные миллионы, многочисленные, как песок морской, слабых, но любящих Тебя, должны лишь послужить материалом для великих и сильных? Нет, нам дороги и слабые. Они порочны и бунтовщики, но под конец они-то станут и послушными. Они будут дивиться на нас и будут считать нас за Богов за то, что мы, став во главе их, согласились выносить свободу и над ними господствовать — так ужасно им станет под конец быть свободными!»
Христос все время молчит и только в финале целует Инквизитора «в его бескровные девяностолетние уста»… Старик вздрагивает. Что-то шевельнулось в концах губ его; он идет к двери, отворяет ее и говорит Ему: «Ступай и не приходи более… не приходи вовсе-никогда, никогда!» И выпускает Его на «темные стогна града». Пленник уходит.
Как писал о. Александр Мень, «в истории литературы, как и в иконописи, мало есть действительно убедительных и ярких образов самого Иисуса Христа. Недаром Достоевский, задумав написать книгу об Иисусе Христе, не смог ее написать. Художественно воплотить это оказалось не по силам, но образ Христа в его Легенде о Великом инквизиторе поразительно убедителен, чувствуется Его реальное присутствие. Но только потому, что Он молчит.
Христос молчит, а инквизитор перед Ним развивает свои теории. Он говорит: мы исправим Твой подвиг, мы дадим людям хлеб, мы дадим им счастье, насильственное счастье. А Христос — молчит. Так же, как Алеша Карамазов не возражал своему брату, так Христос не возражает безумствующему перед Ним старику инквизитору и под конец подходит и целует его. Целует за великое страдание. Как старец Зосима поклонился Мите Карамазову, предчувствуя великое страдание его жизни и души, так Христос поцеловал этого безумного старика за его страдания, потому что он тоже — двойственная фигура, потому что в нем, в этом очерствелом палаче, скрыта любовь к людям, только это любовь ложная — она хочет навязать людям счастье насильно. „Железной рукой загоним человечество в счастье!“ — был такой лозунг в 20-е—30-е годы в нашей стране. Вот этот лозунг он хотел осуществить».
Между прочим, в эпоху Средневековья инквизиция по размаху репрессий не представляла собой чего-либо исключительного. Так, в той же Испании в 1540–1700 годах, согласно архивным данным, судами инквизиции было рассмотрено всего 44 674 дела, причем смертная казнь была применена менее чем в 2 процентах случаев, что дает менее 900 жертв. В то же время только жертв опричнины Ивана Грозного, продолжавшейся всего 7 лет, с 1565 по 1572 год, по разным оценкам, тоже основанным, кстати сказать, на архивных данных, было от 4 до 15 тысяч. Таким образом, в расчете на год, русские опричники убивали как минимум в 800 раз больше людей, чем испанские инквизиторы, вообще ухитрились за 7 лет загубить в 4,5 раза больше людей, чем священная инквизиция в Испании за 160 лет своего существования. И даже если добавить сюда жертв первых инквизиторов, в статистику не вошедших, соотношение вряд ли существенно изменится.
Поразительно, но Великий инквизитор, творящий расправу в Севилье XVI века, имеет своим прототипом отнюдь не исторического, вроде снискавшего недобрую славу доминиканца Торквамеды (1420–1498), первого «великого инквизитора», а вполне конкретных литературных прототипов. Один из них, главный, удивительным образом больше ста лет оставался совершенно в тени, хотя при этом, что называется, лежал на поверхности. Речь идет о поэме самого близкого друга Достоевского Аполлона Майкова «Приговор», снабженной подзаголовком «Легенда о Констанцском соборе». Там — Легенда о Великом инквизиторе, окрещенная поэмой, здесь — поэма, окрещенная «Легендой о Констанцском соборе».
Аполлон Майков действительно был самый близкий друг и единомышленник Достоевского. Н. фон Фохт вспоминал, как, покидая квартиру Достоевского (дело было во время работы над «Преступлением и наказанием»), он встретил Майкова: «Когда мы спускались по лестнице, нам навстречу попал высокий господин, с длинными волосами, в золотых очках и в фетровой шляпе с широкими полями. Ф. М. Достоевский весьма дружески с ним поздоровался и, обращаясь ко мне, произнес: „Представляю вам нашего знаменитого поэта Аполлона Николаевича Майкова!“»
- Тайны великих книг - Роман Белоусов - Филология
- ПО СТРАНЕ ЛИТЕРАТУРИИ - Валентин Дмитриев - Филология
- Марк Твен - Мария Боброва - Филология