— Я же вам говорил, — удовлетворенно откликается комиссар, — что это только сперва, а потом разносится.
И тут доктор не удержался.
— Должен вам сказать, товарищ Усышко, — язвительно бросает он, — что это у вас получалось лучше, чем революция.
— Так ведь это как сказать, — отвечает комиссар. — Штиблеты-то вы заказывали. А революция, извиняюсь, не по вашему заказу делается, Может, кое-где и жмет.
Автор этой книги («Кондуит и Швамбрания») Лев Кассиль принадлежал к ближайшему окружению Маяковского. Он дневал и ночевал у Бриков. А там такие разговоры велись постоянно. У Осипа Максимовича была, например, такая любимая фраза:
— В народ надо идти, даже если это поощряется.
Описанную в «Кондуите и Швамбрании» ситуацию Кассиль, быть может, и не выдумал. Да если и выдумал, то, наверно, сам, без подсказки Маяковского или Брика. Но сознание, что революция делалась не для интеллигентов, не по их заказу, и что это еще не повод, чтобы в ней, в революции, разочароваться, — это убеждение ими тогда владело.
Маяковский уже смирился с тем, что ЕГО проблем революция не разрешила. Быть может, он даже уже сознавал, что это была НЕ ЕГО РЕВОЛЮЦИЯ. Но из этого еще не следовало, что эта — не «его», не для него предназначенная и не по его заказу сделанная революция, делалась зря.
Пролетарии приходят к коммунизму низом —низом шахт, серпов и вил, —я ж с небес поэзии бросаюсь в коммунизм,потому что нет мне без него любви.Все равно — сослался сам я или послан к маме —слов ржавеет сталь, чернеет баса медь.Почему под иностранными дождямивымокать мне, гнить мне и ржаветь?
Кем же это он «послан к маме»?
Да кем же еще, если не любимой его «страной-подростком»!
Но даже если это и так (такой вариант рассматривается им наравне с другим: «сослался сам я»), если и в самом деле эта его любимая «страна-подросток» послала его к такой-то матери, — даже это еще не повод для того, чтобы становиться эмигрантом — внешним (вымокать, гнить и ржаветь под иностранными дождями) или внутренним.
Клокочущая, расплавленная магма революции застыла, окостенела. Но так в истории бывало не раз. Видно, этого не избежать. И может быть, даже это не во вред конечным целям революции, а, наоборот, ради них, ради вот этих самых конечных целей и делается:
Этот вихрь, от мысли до курка,и постройку, и пожара дымприбирала партия к рукам,направляла, строила в ряды.
«От мысли до курка». Стало быть, и мысль тоже партия «прибирала к рукам»… Ну что ж, может быть, и в этом есть некая сермяжная правда…
Государственные формы, в которые отлилась застывшая магма революции, восторга у него не вызывают. Но каким бы оно ни было, это не шибко нравящееся ему государство, — оно строит социализм. Пусть (пока) не для него, а для тех, кто шел в революцию «низом шахт, серпов и вил», — для литейщика Ивана Козырева, вселившегося в новую квартиру, для рабочего Павла Катушкина, радующегося приобретенному радиоприемнику:
Накануне получки пустой карман.Тем более — семейство. Нужна ложа.— Подать, говорю, на дом оперу «Кармен», —подали, и слушаю, в кровати лежа…Покончил с житьишком пьяным и сонным.Либо — с лекцией, с музыкой либо.Советской власти с Поповым и Эдисонамиот всей души пролетарское спасибо.
В этой попытке заговорить не своим, а чужим голосом — голосом пролетария, уже успевшего насладиться плодами строящегося социализма, — было что-то фальшивое. И эту фальшь он не мог не ощущать.
Во всяком случае, по этому пути он не пошел.
Но он попытался сделать этот чужой голос своим. И много в этом преуспел.
Наступить на горло собственной песне и запереть свои губы замком он так и не смог. Но этому чужому голосу, которому он позволил ворваться в свои стихи, нет-нет да и удавалось заслонить, заглушить его собственный.
Так и возник этот «плюрализм в одной голове», этот феномен «доктора Джекила» и «мистера Хайда», эти два Маяковских.
Один терзается интеллигентскими и даже дворянскими комплексами:
Столбовой отец мой дворянин,кожа на моих руках тонка.Может, я стихами выхлебаю дни,и не увидав токарного станка.
Другой, напротив, надувается спесью своей пролетарской сверхполноценности:
Я по существу мастеровой, братцы,не люблю я этой философии нудовой.Засучу рукавчики: работать? драться?Сделай одолжение, а ну, давай!
Один страдает оттого, что не «выварился», как тогда говорили, «в рабочем котле»:
Был я сажень ростом. А на что мне сажень?Для таких работ годна и тля.Перышком скрипел я, в комнатенку всажен,Вплющился очками в комнатный футляр.
Другой, напротив, «качает» свои пролетарские права:
Труд мой любому труду родствен…Я по праву требую пядьв ряду беднейших рабочих и крестьян.
Вот что сделала с ним его вера в то, что —
днесьнебывалой сбывается быльюсоциалистов великая ересь.
Насчет того, может ли она сбыться, если надежд на близкую мировую революцию уже не осталось, было тогда много сомнений. Троцкий (и с ним все «левые») утверждал, что не может. А Маяковский, как мы знаем, был левее всех левых. Легко ли было ему поверить в выдвинутый Сталиным теоретический постулат о возможности построения социализма в одной, отдельно взятой стране?
Легко или не легко, но он в это поверил.
Во всяком случае, хотел поверить.
В начале 60-х в Малеевке — писательском Доме творчества — я познакомился и довольно близко сошелся с Иосифом Ильичом Юзовским.
Тогда ходила по рукам еще неопубликованная повесть Солженицына «Один день Ивана Денисовича», и мы оба — одновременно — ее прочли. На мой вопрос, какое впечатление произвела на него эта вещь, Юзовский сказал, что очень сильное. И вдруг добавил:
— Но ведь это нельзя!
— Что нельзя? — удивился я.
— Она против социализма, — объяснил он. — А это нельзя.
Сперва я даже не понял: как — нельзя? Почему нельзя? Нельзя, потому что — не пропустят, не напечатают? Потому что писать в таком духе — дело заведомо безнадежное? (Как сказал мне однажды в разговоре на эту тему Виктор Борисович Шкловский: «Понимаете, когда мы уступаем дорогу автобусу, мы делаем это не из вежливости!»)