Можно, конечно, припомнить ернические замечания о венецианских туристках из писем 1911 года и поговорить о несоответствии правды жизни и правды поэзии… Но «Встреча» — не любовные стихи в обычном смысле слова. Поймав взор незнакомой красавицы, поэт прикоснулся к чему-то более глубокому:
…теперь я знаю,Что крепкого вина в тот день вкусил я —И чувствовал еще в своих устахЕго минутный вкус. А вечный хмельПришел потом.
Что же это за вечный хмель? Дыхание жизни, юности? Вероятно. Но вот другое «венецианское» стихотворение — «Полдень». При виде мальчика «с ведерком и совочком», играющего у его ног, лирический герой вспоминает, как сам он сидел у подножия венецианского каменного льва. Геральдический символ Венеции, города святого Марка, оказывается воплощением того высокого и вечного, в сравнении с которым житейская личность поэта мала и молода, как этот мальчик с ведерком. Но осознание этого контраста не угнетает, а вдохновляет.
Дальше — «Обезьяна» (1919), стихотворение, сюжет которого отнесен к лету 1914 года. Можно, конечно, допустить, что эпизод, на котором оно основано, реален, но нельзя пройти мимо удивительного сюжетного сходства (многими, конечно, замеченного) с одним поэтическим текстом той же эпохи — «С обезьяной» (1907) Ивана Бунина. Специалисты отмечают и аналогичный эпизод в «Conclusive évidence» Владимира Набокова — но сходство с Буниным особенно велико. Балканец-музыкант с обезьяной (хорват у Бунина, серб у Ходасевича); зной; обезьянка, пьющая воду; особенный взгляд животного, на который обращают внимание оба поэта… Ходасевич до поры разделял общесимволистское отношение к поэзии Бунина, в 1913 году написал на него пародию, чтобы 16 лет спустя, в статье «О поэзии Бунина» (1929), отдать должное мастеру, который «пошел по пути наибольшего сопротивления», в одиночку бросив вызов господствующим тенденциям своего поколения, и достиг творческих побед — а «победителей не судят». В сущности, он позволил себе полюбить Бунина, но читал его, конечно, и раньше. Так или иначе, у Бунина взор обезьяны — всего лишь «детский и старческий». У Ходасевича она смотрит «мудро и глубоко»; ее взор, движения, прикосновение несут память «древности». Итак: от стихийно-человеческого («Встреча») к над-человеческому («Полдень») и пра-человеческому («Обезьяна»), Но вестник из древности появляется вдень начала войны, и таким образом перекидывается мостик к двум лучшим стихотворениям цикла — «2-го ноября» и «Дом», в которых речь идет уже о днях революции.
В «Доме», который Ходасевич неоднократно переделывал (последняя редакция относится к 1920 году), тоже есть параллель с другим поэтическим текстом — но уже более поздним. Речь идет о стихотворении Арсения Тарковского «Дом напротив» (1958). У Ходасевича полуразрушенный дом вызывает мысли о его жильцах и их душноватой жизни:
…Где ссорились, мирились, где в чулкеЗамызганные деньги припасалисьПро черный день; где в духоте и мракеСупруги обнимались; где потелиВ жару больные; где рождались людиИ умирали скрытно, — все теперьПрохожему открыто…
Всего этого больше нет — дом еще не полностью исчез, но уже открылась межвременная бездна. У Тарковского, напротив, призраки прежней жизни надолго остаются на месте вчистую снесенного дома. Само описание их (продолжающегося) бытия, однако, удивительно напоминает стихотворение Ходасевича, которого Тарковский не знать, разумеется, не мог:
…Гробы на полотенцах выносили,И друг у друга денег в долг просили,
И спали парами в пуховиках,И первенцев держали на руках,
Пока железная десна машиныНе выгрызла их шелудивой глины,
Пока над ними кран, как буква «Г»,Не повернулся на одной ноге.
Дом в стихотворении Ходасевича был снесен не целенаправленно, как у Тарковского, а стихийно, «растащен на дрова», что обыграно в издевательской рецензии Ивана Аксенова: «В. Ходасевич совершает крупную бестактность, повествуя на страницах органа МС о нарушении им постановления МСР и КД касательно самочинной разборки домов на дрова. Впрочем, ямбы настолько вялы, что пример их автора не может никого захватывать силой изложения, скорее наоборот, а проступку уже вышла давность»[401]. Странно проявленное в данном случае Ходасевичем отсутствие чувства юмора: он принял этот «донос» всерьез и спустя пять лет упомянул о нем в статье «Господин Родов».
Хронологически (по времени действия) между «Обезьяной» и «2-м ноября» находится «Эпизод»: перед нами «одно из утр пятнадцатого года». В рукописном примечании Ходасевич, правда, относит опыт, который лег в основание стихотворения, к другому времени: концу 1917-го. Повремени написания это самое раннее из «лиро-эпических» стихотворений: оно написано 25 января 1918 года, в тот же день, что и «Анюте» — «один из самых напряженных дней моей жизни». Сюжет «Эпизода» — временный выход сознания из человеческого тела; по словам поэта, «с этими стихами приставали ко мне антропософы» — и понятно, почему. Исследователей же больше занимает не подлинная природа пережитого поэтом мистического состояния, а параллели «Эпизода» с другими стихотворениями Ходасевича этого времени.
Речь идет о еще одной сквозной теме: дихотомии души и тела. Традиционная трехступенчатая конструкция — тело-душа-дух, которая в это же время (в 1919 году) вдохновила Гумилёва на один из его шедевров («Душа и тело»), Ходасевичу чужда. У него душа сливается либо с телесной, либо — чаще — с духовной субстанцией, отождествляется с ней, вместе образуя «чудесное, божеское начало», иной уровень личности человека. Она временами выходит — и вскоре совсем выйдет — куда-то в неизведанное пространство, явно не похожее на «угрюмый берег» из давнего стихотворения. Про это пространство мы ничего не знаем. Даже монета, оставленная во рту покойника в Уплату Харону, останется, «как солнце малое, как след души моей», здесь, на земле, в этом мире, величественном в своих внезапно открывающихся взору безднах — и все-таки несовершенном, бедном в сравнении с прекрасной неизвестностью инобытия.
Ходасевич считал книгу «Путем зерна» готовой еще весной 1918 года, но обстоятельства не позволили ему тогда выпустить этот сборник. Наконец, в январе 1920-го владелец издательства «Творчество» Соломон Абрамов получил заказ на книгу от Госиздата. Государство действительно выкупило весь восемнадцатитысячный тираж, который покоился мертвым грузом на каком-то складе. В 1921 году, уже в дни нэпа, в Петрограде, в издательстве «Мысль», книга была переиздана разумным для тех времен тиражом в 800 экземпляров — и быстро разошлась. Тогда Абрамов выкупил обратно тысячу экземпляров первого издания и пустил их в продажу. Остальные 17 тысяч так, вероятно, и сгнили, в духе самых злых анекдотов о социалистической экономике.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});