Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он натянул одеяло на голову, лег на бок, подтянул колени к животу. В какой это стране хоронили мертвецов именно в такой позе, на боку, с согнутыми в коленях ногами?.. Но вспомнить не мог. Хорошо сохранившиеся останки неизвестного происхождения, установить не представляется возможным. Тесная могилка, уютненький склепик — чисто, сухо, тепло. И в изголовье — ничего: ни креста, ни полумесяца, ни шестиконечной звезды, не говоря уж об имени и фамилии, гражданстве, месте и времени рождения, национальности, профессии, социальной принадлежности, избирался — не избирался, состоял — не состоял, ненужное зачеркнуть. Кроме металлической «молнии» от ширинки, никаких иных предметов быта или культа не обнаружено. Особых примет — тоже, если не считать некоторого утолщения (мозоли, нароста) на третьей фаланге среднего пальца правой руки, косвенно указующего на долголетнее пользование орудием типа «вечное перо».
Вечная память.
И все же он встал, принял душ, побрился, вымыл после завтрака посуду — привычное дело, заурядные заботы, размышлять при этом можно совсем о другом или вовсе ни о чем. Он подумал, что сейчас единственное его спасение в том, чтобы жить именно так: не размышляя, не задумываясь, не видя и не оценивая себя со стороны, а складывая жизнь, сопрягая ее из обыденных, простейших, как детали детского «конструктора», действий и поступков, неизбежных необходимостей, в которых ни ум, ни сердце не участвуют. Простейшие арифметические действия, сложение, например, при котором за слагаемыми, за самим процессом сложения не разглядеть итоговой суммы.
Он оглянулся через плечо, увидел себя в ледяной зеркальности шкафа: сорок четыре, ни годом меньше, но и не больше, вполне еще благопристойный мужчина, вступивший в лучшую пору зрелости, прекрасная пора, очей очарованье. Прекрасная форма, завидное здоровье, твердое положение в обществе, спокойный взгляд в будущее, удовлетворенное честолюбие, удачливость в делах — вот что прочел бы в зеркале любой сторонний наблюдатель, любой непредвзятый соглядатай. Но сам-то Бенедиктов знал, что заключенный в глубине зеркала его двойник был вовсе не им, Бенедиктовым, а кем-то совершенно другим. Словно отражение в гладкой и холодной поверхности отделилось от оригинала, чьим нелицеприятным повторением ему надлежало быть, как бы даже отреклось от него, выставив в насмешку над ним лишь то, что сам оригинал старательно напяливал на себя, чтобы быть — как все.
Ведь отказывали же в выезде другим, некоторые по году, а то и дольше живут «в отказе», а он, не прошло и месяца со дня подачи заявления, получил этот конверт с разрешением! Он, который еще вчера так надеялся и даже был уверен в глубине души, так убаюкивал себя возможностью отказа, иллюзией незыблемости своего суверенного права на свободу выбора хоть в самое последнее мгновение!..
Но и тут он лгал себе. Нет, не лгал, а просто видел — вот как сейчас увидел бы его самого в зеркале чужой, равнодушный взгляд — не полное, трехмерное отражение правды, а лишь двухмерное, без перспективы и глубины, усеченное ужасом перед свершившимся и теперь уже непоправимым фактом.
А факт заключался в том, что самый его поступок был отнюдь не свободным выбором между чем-то и чем-то, а всего лишь неотвратимым итогом событий и обстоятельств, от него не зависящих и им не управляемых. А стало быть, и мнимый этот выбор, и самый поступок были несвободны, обескровлены с самого начала.
И не только его отражение в зеркале отреклось от него, Бенедиктова, но и сам он, приняв это решение, отрекался не просто от родных пенатов, друзей, привычек, привязанностей, но и от самого себя прежнего, того, кем он был, каким себя знал.
И все же он теперь испытывал некоторое облегчение, словно свалился камень с плеч, тяжесть непосильная упала с души — еще вчера за ним как бы еще оставалось некое подобие последнего слова: я передумал, я беру свое заявление назад, я остаюсь! — и сама эта возможность мучила неопределенностью, таила в себе пытку сомнением, а сегодня все уже позади, сегодня он уже бессилен что-либо изменить, Рубикон перейден, корабли сожжены, от Карфагена осталось одно пепелище. Облегчение пришло вместе с такой опустошенностью, с такой тусклой усталостью, с таким безразличием к тому, что будет с ним там, что, звоня по телефону Паше Ансимову, он сам поразился равнодушию собственного голоса:
— Получил. Вчера. Через месяц.
Он вышел из дома, солнце сияло вовсю, но на Садовом кольце было ветрено и зябко. Он пошел пешком к Смоленскому бульвару, чтобы договориться в комиссионном насчет продажи мебели. В этот ясный, продутый свежим весенним ветром день все — дома, люди, машины, витрины — виделось особенно резко и выпукло, как в увеличительное стекло. Две девочки прошли навстречу, коленки у них были голые — первые весенние ласточки. Белизна их незагоревших коленок, их раскрасневшиеся от ветра щеки, и беззастенчиво счастливые глаза, и вымытые до блеска по случаю солнечной погоды автомобили, и полыхание стекол в окнах домов — все было таким ослепительным, таким сулящим одну радость и беззаботность и так не вязалось с тем, что произошло с Бенедиктовым и что его ожидало, так несовместимо было, что он вдруг подумал: а что, если и конверт, и ОВИР, и отъезд, и все-все — дурной сон, ничего этого нет, потому что этого не может быть никогда, этого представить себе даже нельзя, господи!..
Но сговаривался он в комиссионном насчет мебели вполне деловито и сговорился наилучшим образом: оценщик придет завтра, осмотрит мебель, а приедут за нею накануне или за несколько дней до его, Бенедиктова, отъезда, он их поставит в известность, как только купит билет. Товаровед не спросил, отчего оп продает всю обстановку разом, товаровед и сам все просек, у него были умные и плутоватые глаза, он догадывается о причинах этой распродажи оптом, но не позволит себе ни о чем расспрашивать, все будет в лучшем виде, не в его правилах обижать клиента, ну и себя, ясное дело, тоже, — тут он улыбнулся Бенедиктову дружелюбно и заговорщически, — он своего не упустит, но и клиента не обмишулит, — а глаза его цепко ощупывали лицо Бенедиктова: явно русак русаком, стопроцентно, куда же он-то намылился?! — да и мебель у него наверняка модерн-стандарт югославский или гедеэровский, на ней тоже немного башлей набежит, антиквариат-то давно уже весь продан-перепродан, а ведь главный профит в нашей системе именно что от антиквариата, а теперь, у кого он еще есть, такие цены заламывают, что хрен что на нем заработаешь, — но клиенту он все равно поможет чем может, симпатичен ему этот клиент, но неужели — из этих?! «Как насчет отъезда уточните, тут же приедем заберем, деньги, ясное дело, по продаже, хоть кому можете доверенность оставить, а насчет оценки — завтра с двух до пяти, лады? Желаю счастья».
И от этой хитрованской, запанибрата, напористости, с которой разговаривал товаровед, и от собственной своей будничной деловитости, и от того, как просто и легко оказалось расстаться с прежней жизнью — с постелью, на которой ты спал и видел счастливые сны, со столом, за которым работал, и со столом, за которым ел хлеб свой насущный, и с книжными полками, на которых стоят в ряд молчаливые твои учителя, их сжатая на века в коленкоровых корешках мудрость и бесстрашный опыт, — от того, как легко и просто оказалось расстаться со всем тем, что делало осязаемой и реальной самую его жизнь, Бенедиктов, выйдя из магазина на набережную, поймал себя на том, что там, в полусумраке комиссионки, пропахшем тлением старого, рассохшегося дерева, ему и самый его отъезд не казался таким уж трагичным, скорее чем-то вполне будничным и заурядным: продаем старую мебель, купим новую, покончим со старой жизнью, начнем новую, отрясем старый прах с наших ног.
Он пересек, жмурясь от бьющего в глаза солнца и от резкого ветра с реки, набережную, перешел на другую сторону, остановился у гранитного парапета, уперся локтями в ноздреватый, холодный камень.
По Москве-реке ходили уже речные трамвайчики, ослепительно-белые на серой, чуть подсиненной отражением неба воде, вода была густа, медлительна, по ней плыли радужными павлиньими хвостами масляные пятна, стекла в рубках трамвайчиков выстреливали прямо в глаза солнечными вспышками, река билась с жирным плеском о камень набережной. Сесть бы на этот кораблик и уплыть!.. Москва-река, Волга, Волго-Донской канал, Каспий или Черное море — сбежать, замести следы, уйти под воду, затаиться, дождаться, пока все забудется, дотянуть до лучших времен и — как ни в чем не бывало: в чем дело? я ничего не знаю, не помню, никакого отъезда, никакого ОВИРа, вы что-то путаете, где мой стол, моя кровать, мои полки с книгами? мне просто надо было побыть одному, в чем дело?! оставьте меня в покое, я вернулся, все в порядке!
Или перейти через реку, напротив — Киевский вокзал, купить билет на ближайший поезд, укатить куда глаза глядят, паспорт в кармане, я гражданин, у меня права и обязанности, снять номер в деревянной районной гостинице или даже просто койку, но только чтоб у окна, белая свежая простыня, подушка колется перьями, тяжелое шерстяное одеяло, укрыться с головой, перехитрить время, спать и не просыпаться и не видеть никаких снов — «какие сны в том смертном сне приснятся?..» — проснутся: доброе утро, в чем дело?! И — все на месте, никаких перемен, никто ни о чем не спрашивает, разве что: где ты был? я волновалась, места себе не находила — уехал, ничего не сказав, не предупредив, я же тебя люблю, я люблю тебя, я не могу без тебя, без тебя я просто умру!..