Он видел, что Марина действительно не замечает ни его роскошного черного «Мерседеса», ни уставленного дорогими блюдами стола в ресторане «Якорь», ни всего остального, что приходит только с большими деньгами и из чего уже давно состояла его жизнь.
Деньги были важным и даже болезненным вопросом для Шеметова.
Нет, не потому, чтобы он был алчен или, того невозможнее, скуп. Но он забыть не мог слов, сказанных Дашей при расставании.
Она сказала тогда о «других» деньгах, и он прекрасно понял, что она имеет в виду. Это были не просто деньги, позволяющие поддерживать более или менее пристойное существование, – это действительно было другое…
Большие деньги давали независимость, свободу от неумолимых обстоятельств. С ними было связано право жить по собственному разумению, не позволяя подлецам распоряжаться твоей жизнью.
У Алексея до сих пор испарина выступала на лбу, когда он вспоминал пустые глаза чиновника, сказавшего: «Квартира не ваша, а государственная» – о родном его доме…
Теперь он был уверен: о его доме больше никто и никогда подобного сказать не посмеет. Правда, при этом он гнал от себя мысль о том, что дома у него нет и что он даже не хочет его иметь, сам не понимая почему…
Квартира, снятая в желто-кирпичном доме у Никитских Ворот, была просторна, удобна и находилась рядом с офисом; большего ему не требовалось. И денег у него было достаточно для того, чтобы ни одна женщина, которую хотя бы ненадолго сводила с ним судьба, не почувствовала себя обделенной.
Но Марина… Чем он мог ее удержать? Ее, не отличающую роскоши Президент-отеля от убожества заброшенного жилья! Но зато мгновенно замечающую совсем другое…
Когда она сказала, что он несчастлив был в квартире на Патриарших, сердце у Алексея едва не остановилось! При чем здесь могли быть и «другие» деньги, и необделенность жизненными благами? Все это не имело для нее никакого значения – как, на самом деле, не имело никакого значения и для него…
Понимать, что она ему благодарна и не более, – вот что было невыносимо. Оттого так мрачен он был в день своей «свадьбы», оттого пытался хмелем заглушить свою тоску или хотя бы не дать Марине догадаться, что же с ним на самом деле происходит.
Но он так хотел видеть ее! Он все готов был терпеть, даже безнадежность будущего, лишь бы видеть ее хотя бы изредка! В качестве эскорт-герл, да в любом качестве – лишь бы видеть этот чудесный свет, вспыхивающий в ее глазах, когда она смотрит на него. Ведь он был, этот свет, хотя Марина не чувствовала его любви и – он был уверен – даже не думала о том, что его можно любить.
Днем работа захватывала его, не оставляла времени на размышления. Но вечерами, оставаясь в одиночестве, Алексей должен был сдерживать себя, чтобы не позвонить Марине. Что он мог ей предложить? Встретиться, пойти с ним куда-нибудь? Он-то готов был вообще с нею не расставаться, но мысль о том, что Марина придет к нему, выполняя взятые на себя обязательства, заставляла его отводить руку от телефона.
Поэтому Алексей так дорожил часами, когда все-таки позволял себе видеть ее, – когда это не должно было показаться ей слишком навязчивым.
Он прислушивался к ее голосу, к ее необычным фразам и интонациям, которые сохранялись даже в ее английском и которые заметил Джеймс Моррисон.
Он дышать боялся, чтобы не отпугнуть ее, когда она так доверчиво стала ему рассказывать необычную свою историю. Может быть, хоть что-то он значит в ее жизни, если она говорит с ним об этом?
И тут же Марина сказала, что он похож на ее отца – вернее, что она относится к нему так же, как относилась к отцу, – и тоска сдавила ему горло так, что он едва не задохнулся.
«Ко всему – еще и это… – думал Шеметов, проводив Марину из Президент-отеля домой и пешком идя по Малой Бронной к Никитским Воротам. – Конечно, дурак бы не догадался! Оттого и свет этот, и ее доверие… Она любила отца, он был ее опорой, потом его не стало, потом появился ты – и что же могло быть другое? И даже то, что так поразило и обнадежило тебя, когда она почувствовала, что сердце у тебя болит, – даже это не относится именно к тебе. Просто – еще одна ее необычная способность, и только».
Он остановился, закурил, словно надеясь, что дым освободит сжатое спазмами горло.
«Что ж, и за это надо благодарить судьбу, – подумал он. – За одно то, что она хотя бы не испытывает к тебе отвращения и рада видеть тебя хотя бы потому, что ты напоминаешь ей отца. Могло и этого не быть. И потом: а что ты можешь ей предложить такого, чтобы добиваться ее любви? Деньги, житейские удобства? Да что это значит для нее! А кроме… Даже если бы она вдруг каким-то чудом полюбила тебя – сколько это будет продолжаться? Сколько времени должно пройти, чтобы неотвратимо сказались годы? Да еще дурацкое сердце может все ускорить… И что тогда? Будет она из чувства долга при тебе сиделкой, кардиологической медсестрой – и ты спокойно с этим согласишься?»
Душевных сил у Шеметова было много, и владеть собою жизнь его научила. Но сколько можно было сдерживать в себе то, что разрывало душу?
Да еще на работе начались неприятности. Его «сибирская империя» с самого начала была бельмом на глазу властей предержащих, и Шеметов знал, что не может расслабиться ни на минуту, иначе все, что с таким трудом было им создано, мгновенно будет проглочено той силой, которая властно ломала человеческие судьбы, – силой государственной машины, готовой все подмять под себя.
Все его обширное сибирское строительство было связано с лесом, и он не мог себе позволить зависимости от кого бы то ни было в «лесных» делах. Шеметов давно уже научился сдерживать московское чиновное недовольство. Но его самостоятельный контракт с американцами на поставку оборудования и, соответственно, на последующую продажу продукции переполнил чашу терпения. Он становился слишком независим, и этого ему простить не могли.
Ему начало казаться, будто он находится в осажденной крепости: не успевает отбить атаку с севера – тут же поднимаются приставные лестницы у южной стены; знай успевай поворачиваться.
Но главное, теперь его постоянно мучил вопрос: а зачем, собственно, он все это делает? Чего ради он надрывается изо дня в день, не позволяя себе ни отдыха, ни покоя?
Конечно, независимость и свобода, которые обеспечивались его ежедневным усилием, значили для Шеметова слишком много, чтобы он мог от них отказаться. Но даже независимость и свобода сами по себе перестали быть для него тем, что дает силы жить.
И сердце у него болело теперь все чаще, и все чаще приходило желание бросить, плюнуть, забыть…
Конечно, если бы дело было только в осаде его «империи», Шеметов выдержал бы это спокойно: сопротивление обстоятельствам рождало азарт, он собирал всю свою волю – и побеждал. Но Маринины неожиданные слова о том, что он ей никто, сказанные из-за какой-то тряпки…