ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Глава 1
Власть молчания
Я пока не собираюсь рассказывать, кто это сделал. Потому что стоит мне хотя бы шепнуть об этом, и моим друзьям из Ривер-Бенда придется расплачиваться за мою беспечность. Я уже видела, как из-за меня погиб один хороший человек, и не хочу подставлять еще кого-нибудь. Нет, сэр. Миссис Энн еще не поздно попросить своего нового мужа затянуть веревку на шее любого, кто полезет не в свое дело, и вздернуть еще одно одолженное тело на ближайшем дубе. Я говорю одолженное, потому что наши уши, пальцы на руках и даже пальцы на ногах нам не принадлежат. Я убедилась в этом, когда мне было двенадцать, и забывать об этом не собираюсь.
Мой папа как-то сказал мне, что хозяин пытается завладеть даже нашими снами — чтобы опутать наши крылья своими цепями, — так он выразился. Я чертовски уверена, что моими он завладел, потому что я-то, черт побери, никогда во сне не летала и крыльями не махала.
Я помню момент, когда поняла, что мои сны пропали подчистую — несколько лет назад, в декабре. В мягкий рассвет моей комнаты пришло то, что я в последний раз видела во сне: я иду себе по большой улице, больше, чем любая в Чарльстоне, в городе из красного кирпича, похожем на крепость, строившуюся на века. Я пела, потому что нигде не видела ни сорняков, ни риса. Снег, о котором я лишь читала в книгах, покрывал фонарные столбы, и кареты, и крыши домов, и был он таким белым, что слезы жгли мне глаза. Потом мне на лицо стало падать что-то колючее и мокрое, и я увидела, что все небо заполнено миллионами благословенных снежинок, они были живыми, как бабочки, которых удерживает властное дыхание Господа, о котором Моисей пишет в Библии. Я дрожала, но это было хорошо, потому что я понимала — в месте, где царит такой сильный холод, не сумеет выжить ничто из Ривер-Бенда или Южной Каролины.
Я думала о той девочке и о том городе каждый день, и вероятность того, что они могут быть настоящими, так меня измучила, что я больше не могла сказать «нет». «Ты можешь потерять себя, если будешь слишком часто говорить „нет“ той ночи, что внутри тебя», — так часто повторял мне папа. А уж он-то понимал, что означает терять.
Белые думают, что убийства совершил надсмотрщик. Во всяком случае, так они писали в своих газетах. Никто не знает, что они думают на самом деле, и меньше всех — я. Не такая уж я и умная. Была бы я умной, Ткач, может, еще был бы жив.
Поэтому пока я и не шепну, кто это сделал. Не могу сказать, что я такая уж сильная, но молчать умею.
Я не собираюсь рассказывать и о том, почему убили наших хозяев. Вам придется выяснять это самим. А уж там, как получится — то ли в этом есть смысл, то ли нет. Это как с Богомолом — он или есть на плантации, или его там нет. И никаких вероятно или может быть.
Поэтому насчет почему я вам пока ничем не помогу. Но все же намекну о Большом Хозяине Генри. Прежде всего о нем. А уж потом и о других хозяевах, которые последовали за ним.
Чтобы понять, как важно было, чтобы он умер и его похоронили, вам следует знать, каким он был при жизни. Потому что для нас это очень много значило, — когда мы опускали в землю его гроб в тот восхитительный сентябрьский солнечный день. В первую очередь это означало, что Богомол где-нибудь там, среди диких трав, которые растут вдоль ручья. Но он и в нас, и он готовит нас. Недосягаемый для хозяина, он ждет своего часа, чтобы отвести нас к той вечной крепости в нашем сознании, где всегда идет снег.
Ну, вот вам и Большой Хозяин Генри. Он стоит на веранде, уперев руки в бока с таким видом, словно все небо над Каролиной принадлежит ему. «Большой» — потому что в нем больше шести футов роста, и вообще он здоровый, как повозка с конским навозом. Кое-кто считает его привлекательным, но им просто не доводилось видеть его с пустой бутылкой из-под виски, зажатой в руке, с опухшим лицом и с глазами, которые мечутся, как пауки, когда он придумывает, за что бы на тебя накинуться. «Нет никого раздражительнее, чем этот человек», — частенько шепотом говорила моя мама. И если вы спросите меня, так я скажу, что она была права. Правда, никто не стоит в очереди, чтобы задать мне вопрос; а ведь мне есть, о чем рассказать, потому что я пятнадцать лет держала рот на замке.
Ну вот, теперь вы знаете, почему Большого Хозяина Генри так называют. Мы-то всегда зовем его Хозяин. Может, небо ему и не принадлежит, зато ему принадлежит каждый сорняк, каждый прутик и каждый негр от Рождественского ручья на востоке до Купер-ривер на северо-западе и до Мраморного холма на юге.
Да, масса, сделаю, как вы скажете, масса… Иногда я так говорю белым, потому что не очень-то им нравится, когда я говорю, как образованная. Но… мой папа научил меня читать и писать, когда я еще под стол пешком ходила. Не то чтобы я сильно отличалась от других. И шрамы на спине, которые не сойдут никогда, сколько бы я ни скребла их щеткой, напоминают мне об этом каждый день. Поэтому иногда перед сном я их трогаю. Это боль, которая делает тебя такой же, как все — я думаю, это похоже на то, как люди, которых ты любишь, тоже могут стать настоящей болью.
Когда моя мама попала сюда из Африки, Мраморный холм назывался Марлибонским, но она и другие переименовали его, потому что им было трудно выговорить «Марлибон». Но папа все равно называл его так, потому что ему нравилось, как это звучит. Он любил говорить странные и красивые слова, хотя записывал их очень редко, предпочитая, чтобы писала я.
Обычно меня зовут Морри, но мое настоящее имя — Мемория. Я долго хранила его в секрете, потому что сначала оно мне не нравилось. Нет, мэм. А вот теперь я готова сказать его всем. По-португальски оно означает «память». Мой папа немножко знал этот язык, потому что он несколько лет прожил в Португалии.
У бабушки Алисы было прозвище «Блу», потому что она была такой черной, что люди говорили — на закате ее кожа отливает синевой. Она называла Большого Хозяина Генри его детским именем — Хенни. Она когда-то была его кормилицей, поэтому ей позволялись кое-какие вольности. «Не забывай, кто ты такая, детка, — говаривала она мне. — А забудешь — считай, пришел твой конец».
Однажды мы горбатились в поле, и я обозвала Большого Хозяина Генри жирной старой гиеной за то, что он поломал аккуратную кромку на рисовом поле, а ведь мы ее только что сделали. Я сказала это так громко, что он едва меня не услышал. Мама трясла меня, будто я тряпичная кукла. Она кричала, чтобы я держала язык за зубами, потому что она не желает видеть, как меня привяжут к бочонку для порки. Мне пришлось усадить ее прямо в грязь и успокоить, потому что она ужасно расстроилась из-за того, что вышла из себя. Потом мы обе хохотали над этим до слез, и я умоляла ее перестать гримасничать. Моя мама умела смеяться лучше всех, даже лучше папы. Ростом она была намного выше, чем он, с высокими скулами и такими черными глазами, что в них отражалось то, чего больше никто и не видел — даже будущее, как некоторые думали. Стоило мне взглянуть на родителей, и я невольно улыбалась: такие они были разные и все же так подходили друг другу.