— Как чудесно в лесу в такое погожее, свежее утро! Мне тут больше по душе, чем в городе, где оборванные ребятишки стаями носятся за тобой, словно ты чучело гороховое, а все из-за того, что ты, может быть, немножко покрасивее, чем они, и получше одета. Смотри, Джини, никогда не гордись богатыми нарядами и красотой — горе мне! Все это один соблазн. Я тоже когда-то гордилась ими, а что получилось?
— Ты хорошо знаешь дорогу, по которой мы идем? — спросила Джини, которой стало казаться, что они забираются все глубже в лес, удаляясь от большой дороги.
— Знаю ли я дорогу? Разве я не прожила в этих краях много-много дней? Как же мне не знать дорогу? Конечно, я могла бы и забыть эти места, ведь я жила тут до моего несчастья, но есть такие вещи, которых никогда не забудешь, как ни стараешься.
К этому времени они зашли уже далеко в лес. Деревья стояли почти вплотную друг к другу, а у подножия одного из них, красивого тополя, возвышался небольшой холмик, покрытый густо разросшимися дикими цветами и мхом: вид его вызывал в памяти стихи поэта из Грасмира, в которых он воспел Сорн. Как только они достигли этого места, Мэдж Уайлдфайр, подняв над головой руки и издав громкий вопль, похожий на хохот, бросилась на холмик и неподвижно замерла там.
Первой мыслью Джини было воспользоваться таким удобным случаем и бежать, но это побуждение уступило место чувству глубокой жалости к бедному безумному существу, которое может погибнуть, оставшись здесь в одиночестве, без посторонней помощи. Сделав над собой усилие, поистине героическое в ее положении, она со словами успокоения склонилась над несчастной женщиной и попыталась приподнять ее. С трудом усадив Мэдж, Джини прислонила ее к дереву и с удивлением обнаружила, что лицо сумасшедшей, обычно румяное, было смертельно бледно и залито слезами. Несмотря на грозящую ей самой опасность, Джини почувствовала искреннее сострадание к своей спутнице; это участие объяснялось еще и тем, что Джини не могла не испытывать благодарности к Мэдж за доброжелательность, с которой та относилась к ней, несмотря на свое изменчивое душевное состояние и странное поведение.
— Оставь меня! Оставь меня! — сказала бедная женщина, когда приступ горя стал утихать. — Мне легче, когда я поплачу. Это случается со мной один-два раза в год, не чаще, и тогда я прихожу сюда, чтобы слезами увлажнить дерн: от них пышнее распускаются цветы и ярче зеленеет трава.
— Но что с тобой? — спросила Джини. — Почему ты так горько плачешь?
— Есть у меня на то причина, — ответила сумасшедшая, — да такая, что не всякий разум выдержит. Подожди немного, и я все расскажу тебе, потому что ты мне нравишься, Джини Динс. Когда мы жили в Плезансе, люди говорили про тебя только хорошее, и потом я помню, как ты дала мне попить молока, когда я просидела двадцать четыре часа на Артуровом Седле… Я поджидала тогда корабль, на котором должен был приехать кое-кто…
Слова эти действительно напомнили Джини, как однажды ранним утром она была напугана появлением у их домика сумасшедшей молодой женщины, но, так как последняя казалась совсем безвредной, страх Джини сменился жалостью, и она дала несчастной страннице немного еды, на которую та набросилась с жадностью умирающего от голода. Это событие, само по себе пустячное, приобрело теперь большую важность, раз оно смогло произвести такое благоприятное и запоминающееся впечатление на ту, которой Джини когда-то помогла.
— Да, — продолжала Мэдж, — я все расскажу тебе, потому что ты дочь того порядочного человека — почтенного Дэвида Динса, и ты, может быть, научишь меня, как выйти на правильную дорогу. Ведь знаешь, я с давних пор обжигаю в Египте кирпичи и брожу по бесплодной пустыне Синая. Но только когда я вспоминаю о своих грехах, от стыда у меня слова не идут с языка. — Она посмотрела на Джини и улыбнулась. — Как чудно, за десять минут я сказала тебе больше хороших слов, чем моей матери за много лет. И не то чтобы я не находила этих слов раньше — нет. Но, бывало, только захочу произнести их, как появляется дьявол, касается моих губ своим черным крылом, кладет свою широкую черную лапу на мой рот — да, да, Джини, у него черная лапа! — и изгоняет все мои хорошие мысли и добрые слова, а вместо них он внушает мне дурацкие песни и пустые затеи.
— Постарайся, Мэдж, — сказала Джини, — привести в порядок свои мысли и рассказать мне все начистоту, тогда у тебя станет легче на душе. Не поддавайся дьяволу, и он убежит от тебя. Помни — это говорит мне обычно мой дорогой отец: «Нет более назойливого дьявола, чем наши собственные праздные мысли».
— Как это верно, девушка! — сказала, встрепенувшись, Мэдж. — Сейчас я пойду по такой дороге, по какой дьявол не посмеет за мной следовать. Тебе эта дорога тоже понравится, Джини, но я буду крепко держать тебя за руку, чтобы нам не преградил путь Апполион, как он это сделал в «Странствиях паломника».
С этими словами она встала и, взяв Джини за руку, быстро пошла вперед; вскоре, к великой радости своей спутницы, Мэдж вышла на проселочную дорогу, направление которой ей было, по-видимому, хорошо известно. Джини пыталась вернуть разговор к начатым признаниям, но мысли Мэдж были заняты уже чем-то другим. Рассудок этого больного создания напоминал ворох сухих листьев, который может оставаться в состоянии покоя лишь несколько мгновений, но начинает беспорядочно шевелиться при первом же случайном дуновении ветра. Теперь она была занята аллегорией Джона Беньяна и, забыв обо всем остальном, без умолку говорила о ней.
— Ты читала «Странствия паломника»? Ты будешь изображать ту женщину, Христиану, а я деву Милосердие, потому, что, как ты помнишь, Милосердие была гораздо красивей и соблазнительней своей спутницы. А если бы сейчас со мной был мой песик, то он изображал бы их проводника Отвагу, потому что он был у меня такой храбрый, что лаял даже на тех, кто был раз в двадцать больше, чем он. Это его и погубило, потому что как-то утром, когда они волокли меня к тюремной сторожке, он укусил капрала Мак-Алпайна за ногу, и капрал Мак-Алпайн убил моего маленького друга своим лохаберским топором — чтобы дьяволы переворошили его шотландские кости!
— Фи, Мэдж, — сказала Джини, — не говори таких слов.
— Ты права, — покачав головой, проговорила Мэдж. — Но как я могу забыть о бедном моем песике Снэпе! Ведь я сама видела, как он умирал, лежа в канаве. Но это очень хорошо, что он умер, потому что пока он был жив, то вечно мучился от голода и холода, а в могилке так хорошо и спокойно — и песику, и моему бедному младенцу, и мне.
— Твоему младенцу? — спросила Джини, полагая, что эта тема, если только она не была вымыслом, окажет успокаивающее действие на поведение ее спутницы.