Бестужеву приходилось лгать британскому партнеру, придумывая массу отговорок и объяснений, почему ее величество никак не рассмотрит документы, присланные из Лондона. Этот хитроумный проныра, трудившийся дни и ночи напролет (если не впадал в запой), вынужден был притворяться сибаритом. «Отвращение великого канцлера к делам столь же глубоко, как и у императрицы, — жаловался Диккенс. — Если бы он последовал моим советам, то вместо писания промеморий, коих никто не читает, и лежания в постели до полудня явился бы к десяти часам утра в апартаменты прежнего фаворита, графа Алексея Разумовского, куда нередко заглядывает императрица, и у него было бы достаточно случаев, дабы устроить решение тех дел, кои до сих пор висят в воздухе».
Нетерпение посланника можно понять. Но поступи Бестужев так, как рекомендовал дипломат, и он бы больше никогда не увидел государыни у Разумовского, да и сам бы, возможно, туда не попал. Ведь Елизавета приходила к старому другу не за делами, а поболтать. Опытный царедворец Алексей Петрович спинным мозгом чувствовал, что не стоит совершать подобной бестактности. А потому предпочитал сетовать и разводить руками: «Сам великий канцлер жалуется на… постоянные проволочки. Подобная манера, сказал он мне, — продолжал Диккенс, — позорит их кредит в глазах и друзей, и врагов, но ему неизвестно против сего какого-либо средства».
25 марта, отвечая на понукания из Лондона, дипломат оправдывался: «Все как будто замерло, поелику кредит великого канцлера падает, а императрица все более и более отвращается от дел. Канцлер не видится с нею и не говорит конфиденциально. Все делается на бумаге: он адресует свои промемории молодому фавориту Ивану Шувалову, который подает их императрице, когда она расположена заняться делами». Впрочем, подобное настроение появлялось у Елизаветы крайне редко. Мешали то религиозные праздники, то хвори. «Не может же императрица всю жизнь простоять на коленях!» — возмущался Диккенс по поводу Великого поста, когда государыня воздерживалась от работы, как от скоромного. «Со времени моей последней депеши, — сообщал он 4 апреля, — молодой фаворит… был сильно болен… и пока он совершенно не поправится, нечего и думать о том, чтобы императрица вспомнила о делах»[471].
Австрийская сторона, в тот момент союзная англичанам, старалась помочь им с заключением конвенции, но наталкивалась на те же трудности. Посланник граф Николас Эстергази впал в меланхолию и 24 апреля жаловался, что «императрица привыкла бежать от дела, среди ее министров нелады и вечная вражда, нет страха и нет смертной казни»[472]. Как последняя могла пособить подписанию договора, неясно. Но подобные настроения охватывали многих иностранных дипломатов при русском дворе.
Ах, как понадобились бы сейчас услуги камер-фрау Анны Дмитриевны! Но госпожа Домашева потеряла расположение хозяйки. Документы к государыне носил на подпись Иван Шувалов, а передавала верная «братьям-разбойникам» камер-юнгфера Елизавета Ивановна Франц. При таком устройстве «царицыной кохмнаты» канцлер оказался без рук. Монархиня стала для него недосягаема.
«Баба-птица»
В это самое время на петербургской сцене появился новый актер, изрядно испортивший кровь великой княгине. Это был голштинский камергер Брокдорф, принятый Петром Федоровичем очень ласково. Когда-то его прогнали от себя Брюмер и Берхгольц, считая плутом, но недоброжелательство бывших воспитателей служило в глазах наследника лучшей порукой. Камергерский ключ давал Брокдорфу право посещать покои царевича — герцога Голштинского. Бывая при малом дворе, он быстро оценил обстановку и понял, что за влияние на Петра борются две силы — умная, честолюбивая жена, которую трудно обвести вокруг пальца, и могущественные Шуваловы, которым можно предложить услуги.
Описание незваного гостя из Киля дышит в мемуарах Екатерина такой неприязнью, что можно не сомневаться: Брокдорф действительно стал для нее кровавой мозолью в башмачке. «Он был высок, с длинной шеей и тупою плоской головой; притом он был рыжий и носил парик на проволоке; глаза у него были маленькие и впалые, почти без ресниц и без бровей; углы рта спускались к подбородку, что предавало ему жалобный и недовольный вид». В кружке великой княгини камергера окрестили «баба-птица» — диалектное прозвище северного гуся. «Птица эта была самая отвратительная, какую только знали, — поясняла Екатерина, — и как человек Брокдорф был точно так же омерзителен»[473].
Проныра быстро нашел путь к Петру Шувалову, использовав при этом сводника и трех девиц-немок, оказывавших графу интимные услуги. В непринужденной обстановке составился домашний комплот. Старший из «братьев-разбойников» заверил голштинца в своей преданности великому князю и пожаловался на царевну. Камергер взялся передать его слова наследнику. Заметим исключительную ловкость Брокдорфа: едва приехав в Россию, он вдруг сделался нужен всем, перед Шуваловым выступил в роли доверенного лица царевича, а перед Петром Федоровичем — связующим звеном с грозным главой сильнейшей придворной партии. Его интриги были обречены на успех.
К несчастью для Екатерины, ее супруг имел привычку полагаться на наушников. Вспомним слова Финкенштейна: «Слушает он первого же, кто с доносом к нему является, и доносу верит»[474]. Брокдорф убедил великого князя, что тот должен «обуздать жену». Благо поводов хватало. Предлагая то, чего господин втайне желал сам, слуга входил в еще большее доверие — здесь голштинский камергер не ошибся. Но он преувеличил возможности Петра. Первый же разговор закончился позорно.
Выпив, по обыкновению, за обедом, великий князь явился в комнату жены и с порога брякнул, что супруга «невыносимо горда» и что она «держится очень прямо». «Разве для того, чтобы ему понравиться, нужно гнуть спину, как рабы турецкого султана?» — последовал издевательский ответ. «Он рассердился и сказал, что сумеет меня образумить. Я спросила: „Каким образом?“ Тогда он прислонился спиною к стене, вытащил наполовину свою шпагу и показал мне ее. Я его спросила, что это значит, не рассчитывает ли он драться со мною; что тогда и мне нужна шпага. Он вложил свою… в ножны и сказал, что я стала ужасно зла. Я спросила его: „В чем?“ Тогда он мне пробормотал: „Да по отношению к Шуваловым“. На это я отвечала, что… он хорошо сделает, если не станет говорить о том… в чем ничего не смыслит».
Очень почтительная беседа супругов! Видно, как на протяжении всего разговора Екатерина не принимает мужа всерьез, и это-то больше всего бесит несчастного. Привычка поминутно хвататься за шпагу и обнажать ее то против слуг, то против жены, как когда-то против замахнувшегося Брюмера — противников явно недостойных, — обесценивала сам жест. Шпага — благородное оружие дворянина — для великого князя превратилась в подобие хлыста или дубинки. Таким образом, он унижал себя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});