таких раков приносил дедушка Игнат, когда я жила на хуторе. Он хвастался перед бабой Соней — «мелких обратно кидаю в речку, пущай подрастут». Помню, я тогда сказала деду, что раки похожи на морских крабов, только другого фасона, а на вкус почти такие же.
Мальчишка вылез из кустов с ржавым ведром и консервной банкой.
— Ты ше тут, малявка? Давай чеши до своих артистов! И скажи, шоб нэ пугали рыбу. Давай, давай! — он схватил мои сандалики и платье и закинул через куст, в сторону, откуда я пришла.
Пятясь назад, я кричала мальчишке:
— Ой, подумаешь! Мой дед Игнат и то больше раков налавливал! И все огроменные — вот такие! Не то, что твои! — и я со злости растопырила ладони, будто речь шла не о раках, а о крокодилах.
Вернувшись на каменный пляж, я увидела, что там ничего не изменилось. Кто плавал, кто загорал, растянувшись прямо на гладком и горячем камне. Одежда дирижёра и мамино платье лежали рядом кучками, так же, как и до моего ухода. Где же они? На скале их не видно.
— Ветуня, ты маму потеряла? — заботливо спросила тётя Полина, — Не волнуйся, они с Сергеем Ивановичем с той стороны скалы, отсюда не видно…. На конфетку, угощайся.
— Спасибо, — поблагодарила я тётю Полину и присела на корточки, не сводя глаз со скалы.
Так просидела я долго, пока не затекли ноги.
«Жаль, что не удалось утопиться. Этот урод со своей рыбалкой и раками…. Что же делать?» — я сидела и мучительно думала, как поссорить маму с дирижёром и вернуть её себе.
Ничего не придумав, я вдруг резко встала, подошла к их вещам, схватила в охапку и, подойдя к воде, с силой закинула вещи как можно дальше от берега в речку. Быстрое течение сразу подхватило ещё не намокшие вещи и понесло вниз по речке.
Я стояла и смотрела, как постепенно намокает мамино новое штапельное, полный клёш, платье. Видела, как тяжёлая пряжка с ремнём потянула брюки дирижёра под воду. А по воде как кораблик плыл один коричневый ботинок. Другой так и остался лежать на берегу.
ТА-ТА-ТА ТАААМ
Что было дальше не помню. Картинка, как тот ботинок, или как Бабунино лицо, всё время уплывает куда-то в строну от меня, а я лежу на кровати, отвернувшись к стене и колупаю извёстку. Помню как мама суёт мне в рот ложку с кашей, я сжимаю челюсти, мычу, отталкивая её руку. Каша падает на подушку. Мама вытирает полотенцем кашу с моих губ, с подушки. Потом темнота. На моём лбу лежит что-то мокрое. Я с отвращением сбрасываю со лба мокрую тряпку, открываю глаза, понимаю, что уже вечер. Я лежу одна в пустой комнате гостиницы. Тишина. В окно заглядывает вчерашняя луна и с ехидной улыбкой смотрит на меня. Я ужасно хочу писать. Встаю с постели и босиком иду к двери. Дверь не поддаётся. Я заперта! Паника овладевает мной. Куда же пописать? Горшка нет! В темноте шарю по всем тумбочкам в поисках какой-нибудь баночки. Невыносимо хочется писать! Справа от окна на полу стоит огромная четырёхугольная кадка с высоким фикусом. Я, кряхтя от изнеможения, пристраиваюсь на угол кадки и пускаю горячую струю прямо в землю фикуса. Мне становится хорошо и даже немножко смешно. Если фикус не завянет, это будет моей позорной тайной. Залезаю под одеяло и пытаюсь вспомнить реакцию мамы и артистов на мой поступок. Интересно, как голые мама и дирижёр дошли до гостиницы? Но ничего не вспоминается, кроме каши на подушке и маминых усилий накормить меня.
Внезапно в коридоре раздались голоса и топот ног. Звук ключа, дверь распахнулась, зажегся свет. Я натянула одеяло на голову. Дивчата пришли со спектакля, вытаскивали из тумбочек свои съестные припасы, ставили на электроплитку воду для чая и шепотом обсуждали прошедший спектакль. Мой поступок не обсуждали. Мамы среди них не было.
«Со своим дирижёром расстаться не может! Про дитё своё совсем забыла! Я всё расскажу Бабуне! Она её так заругает, что маме будет стыдно, и она забудет про своего дирижёра!» — думала я под одеялом с горькой обидой.
Но долго ждать не пришлось. Мама буквально ввалилась в номер до носа нагруженная букетами цветов. Оказалось, что её задержали восторженные поклонники, и она никак не могла от них оторваться. Провожали до самой гостиницы.
— Дивчата, налетайте! Тут не только букеты. По-моему в газете шмат сала, а в сетке огурцы. Ей-богу, килограмма три, не меньше. Руку оттянуло. И паляныця свежайшая, сегодня пекли. А Мальчевскому, красавчику нашему, даже сунули литр самогона.
Я подглядывала в щёлочку из-под одеяла и вдруг почувствовала, как из моей серёдочки вырвались тёплые ручейки и потекли по всему телу. «Значит дирижёр тут ни при чём!»
Мама вывалила свою добычу на стол, а сама подошла к нашей кровати, наклонилась надо мной, приподняла одеяло. На меня пахнуло гримом, «Красным маком» и немножко потом — моим любимым запахом мамы. Хотела кинуться ей в объятья, но тут же вспомнила про дирижёра, — «Он наверно тоже нюхает её!» — и отвернулась к стене.
— Ну, как ты, доця? Курнопелечка моя! — мама пощупала мой лоб и стала целовать в щёчки, — Кушатки будешь? Там такой хлебушек тебе зайчик передал. Просто хрустит.
— Иди к своему дирижёру! Пусть он кушает! А я больше никогда кушать не буду! — прошипела я в подушку.
— Не пойду я ни к какому дирижёру! Честное слово! Прости меня, сонэчко моё! Я буду только с тобой! — шептала она, гладила меня по голове, целовала мои плечики, грудь, ручки.
— Честное-пречестное? — с недоверием прошептала я.
— Честное, причестнющее! Вот увидишь, Ветунечка! Давай мизинчик!
Мы сцепились мизинчиками и прошептали:
— Мири, мири навсегда! Кто поссорится — свинья!
Потом я, счастливая, сидела в кровати и с удовольствием уминала хрустящую горбушку паляныци с тающим во рту салом и запивала сладким чаем. Так же сладко я и уснула в объятиях мамы, принадлежащей теперь только мне.
Мама сдержала своё причестнющее слово. Больше она не пропадала со своим дирижёром. Правда, иногда в столовой за обедом