в рабство, а не съедение с гарниром из свиного сала, к тому же запретного. У Рабле Панург выставлен неблагодарным выдумщиком, и, разумеется, он не испытывает признательности за помощь, которую ему оказывают добрые турки, предлагая еду и воду («эти дьяволы-турки… не пьют ни капли вина»), и равнодушен к потерям в городе, который сам же поджег[727]. Исламские и арабские предания о плутовстве подчеркивают как созидательные, так и разрушительные способности всех этих хитроумных трикстеров, будь то Меркурий или Панург, шейх Абу-л-Фатх или птица-амфибия.
У Рабле и ал-Ваззана есть сходство во взглядах на спасителей мира и на войну. У французского писателя не радужное представление о мусульманских государствах: похожие на Голиафа гиганты Дипсодии, несправедливо захватившие своих соседей, клянутся «Махоном» (Магометом), угрожая Пантагрюэлю и его людям, и, наконец, теряют к ним интерес. Но когда Рабле придумал Пикрошоля, короля, одержимого грандиозными идеями мирового господства, он создал его похожим не на султана Сулеймана, а на христианского императора Карла V. Упрямый и злой Пикрошоль не хочет разрешить спор между своими подданными и подданными Грангузье (отца Гаргантюа) при помощи дипломатии и третейского суда, а вместо этого внемлет убеждениям своих советчиков, внушающих ему, что он может стать вторым Александром Македонским. Те рисуют его будущее царство охватывающим всю христианскую Европу, Северную Африку и мусульманский мир до Евфрата. Барбаросса станет его рабом и обратится в христианство; а когда он войдет в Ливию, ему подарят 200 тысяч верблюдов и 1600 слонов, захваченных на охоте в Сиджильмасе[728].
Написав критические портреты нескольких Махди былых времен, жестоких тиранов и еретиков, ал-Ваззан высказался против эсхатологических ожиданий прихода властителей мира; Рабле делал то же самое с помощью юмора. Никакой альтернативы ал-Ваззан не выдвинул, но похоже, что он предпочитал, чтобы верховных владык было много, чтобы существовала дипломатия и заключались союзы, а войны бы велись на местном уровне. Рабле описывал хороших королей, таких как Грангузье, Гаргантюа и Пантагрюэль, которые «правили своими собственными землями, не шли войной на других» и относились к побежденным справедливо и великодушно. Он похвалил деревенского судью, Перрена Дандена, за то, что тот брался за самые трудные дела, ждал, пока тяжущимся сторонам не надоест, и они не останутся без гроша в кармане из‐за своего спора, а затем примирял их за выпивкой на каком-нибудь пиру. С помощью своих приемов Перрен Данден мог помирить хоть папу римского с его врагами в Италии, хоть османского султана с персидским шахом[729]. Несомненно, в мысли Рабле есть утопический оттенок: Гаргантюа строит Телемскую обитель, где мужчины и женщины прекрасно живут в естественной добродетели. Но эта идеальная модель — локальное начинание, а не утопический мировой замысел.
Ни ал-Ваззан, ни Рабле, не согласные с эсхатологическим запросом на завоевателей мира, звучавшим в их время, не были одиноки в своих взглядах. Оба могли опираться на опыт дипломатии. Ал-Ваззан мог обратиться к историческому и правовому мировоззрению Ибн Халдуна и Ахмада ал-Ваншариси, Рабле — к идеям гуманиста Эразма, призывавшего к миру и к созданию институтов международного арбитража.
Эти двое похожи тем, что наводят мосты между разными культурами, и тем, как разделяют основополагающие идеи. Ал-Ваззан говорил об общих предках — извечных сыновьях Ноя, но также и о том, что народы смешиваются друг с другом в результате сексуальных контактов, браков, передвижений и переселений. Рабле возводит происхождение своего героя Пантагрюэля к мифическим и легендарным великанам, среди которых еврей Хуртали и несколько сарацинов. Какое-то время он даже подумывал женить Пантагрюэля на «дочери короля Индии, пресвитера Иоанна». Несколько ссылок Рабле на Коран несерьезны, но арабский язык пользуется уважением, так же как древний ионийский греческий, и Гаргантюа велит Пантагрюэлю изучать арабский, наряду с еврейским. Между тем Панург не говорил по-арабски, когда при первой встрече с Пантагрюэлем он взмолился на многих языках, но позже уверял, что может разговаривать со своими турецкими похитителями на их родном языке[730].
Бесконечная открытость была наиболее характерной манерой движения Рабле между культурами, в противоположность ал-Ваззану, более умерено усваивавшему детали языков, предметов и обычаев. Во всегда нелегких попытках понимания ключом для обоих служил перевод — что особенно основательно испытал на себе ал-Ваззан, когда писал свой главный труд на иностранном языке и готовил свою часть многоязычного словаря. Рабле напомнил читателям, как дорого обходятся сбои и провалы в передаче информации, когда говорящие упорно держатся языка, жаргона или сленга, которые слушателям совершенно непонятны. Слушатели Панурга не могут ответить на его отчаянную мольбу о еде, когда он излагает ее на тринадцати разных языках, которых они не знают, а Пантагрюэль не может разобраться в витиеватых, нелепых латинизмах студента — выходца из Лимузена, пытающегося выдать себя за парижанина — и грозится содрать с него шкуру, если тот не заговорит по-человечески[731]. Позже в своих путешествиях Пантагрюэль, Панург и их спутники прибывают к ледяному морю, где слова, замороженные после битвы, произошедшей там годом ранее, начинают оттаивать. Но слова эти им непонятны, потому что они на «languaige Barbare», языке варварских народов. Вслушавшись, они различают ужасающие звуки боя, грохот барабанов, гудение труб и два слова — «Гог, Магог» — общие для Библии и Корана[732].
Перевод был частью повседневной жизни ал-Ваззана в Италии. Я предполагаю, что это привело его к мысли о равноценности культур и религий. Это была лишь одна из возможных основ существования для него — не менее (если не более) важными казались уловки и приемы сохранения дистанции, — но эта основа позволяла ему выстоять.
Рабле часто искал соответствия, подразумевая, что его персонажи символизируют другие фигуры и несут в себе множественные ассоциации. Пантагрюэль с его телесной мощью имеет прототипом Геркулеса, а как мудрый и милосердный принц восходит к образу Христа — и не только Христа, согласно недавним исследованиям, но и некоторых популярных христианских святых и еврейского пророка Илии[733].
Во времена Рабле такому обилию ассоциаций способствовала старая привязанность христиан к аллегориям и более новое гуманистическое стремление нивелировать барьер между классической и христианской добродетелью. Здесь важную роль играл Египет, поскольку считалось, что он является источником герметических текстов, в которых сокрыта классическая, как и Моисеева, теология монотеизма. Рабле знал Египет по переводу второй книги Геродота, в которой ярко описано, как египтяне поклоняются множеству богов, и по изучению египетских иероглифов, убедившему его в том, что в этих знаках зашифрована древняя мудрость[734]. Хотя Рабле всегда испытывал искушение высмеять излишества в оккультных мистериях, он все же