Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жители обеих стран разделяли немало нелестных и пугающих стереотипов в отношении друг друга. Разнообразная печатная продукция – от школьных учебников до бульварных романов – только укрепляла подобные представления. Любопытно, что по обе стороны границы художники обычно представляли Германию мужчиной в мундире (пусть даже французы изображали его в отчасти комическом, отчасти угрожающем виде звероподобного солдафона с непомерно большими усами), тогда как Франция изображалась женщиной – причем немецкие авторы показывали ее либо беспомощной, либо чрезмерно сексуальной, либо и то и другое вместе[695]. Во Франции – надо полагать, под влиянием установившегося «сердечного согласия» с Великобританией – некоторые пороки, прежде приписываемые англичанам, стали теперь относить на счет немцев. В частности, исследования французских ученых начали указывать на то, что германские мужчины более склонны к гомосексуальности, нежели французы. В одном из таких исследований особо отмечалось, что почти всем гомосексуалистам нравится музыка Вагнера[696].
Многие европейцы тем не менее осуждали этот повсеместный националистический пыл. Маркиз Солсбери просто ненавидел так называемый «джингоизм», а выдающийся интеллектуал и либеральный журналист Джон Аткинсон Гобсон беспощадно критиковал «этот извращенный патриотизм, который подменяет любовь к своему народу ненавистью к соседям и порождает яростное стремление уничтожать представителей других наций»[697]. Возможное влияние националистических чувств на ход будущих конфликтов вызвало неожиданное беспокойство даже у пожилого Гельмута фон Мольтке, которому Германия была обязана своими победами и объединением. В 1890 г. Мольтке выступил перед рейхстагом и отметил, что эпоха «кабинетных» войн с ограниченными целями завершилась: «Мы теперь живем в эпоху народных войн, и благоразумное правительство может лишь с большим трудом решиться начать такую войну со всеми ее не поддающимися учету последствиями». По его мнению, такую войну между великими державами можно будет лишь с огромным трудом довести до конца и точно так же непросто будет заставить одну из сторон признать себя побежденной: «Господа, нас может ждать семилетняя или даже тридцатилетняя война – и горе тому, кто воспламенит Европу, первым бросив горящий фитиль в пороховую бочку!»[698]
Мольтке умер в следующем году и не застал ни подъема национализма, ни его последствий. Между тем в Европе росло всеобщее возбуждение, политическая риторика становилась все резче, а каждый новый кризис порождал опасения, что на этот раз дело точно кончится войной. Из-за этого повсюду распространялись всевозможные страхи: люди боялись прямого военного вторжения, проникновения шпионов и (хотя сам термин тогда еще не использовался) «пятых колонн», притаившихся в тылу и ждущих своего часа. Мольтке также не застал изменений в общественном сознании, которое трансформировалось, готовясь не просто принять, но даже приветствовать войну, для чего гражданскому населению пришлось впитать ценности, до того присущие лишь миру профессиональных военных.
У милитаризма как социального явления есть два признака. Во-первых, вооруженные силы начинают превозноситься обществом и оказываются выше всякой критики. Во-вторых, само гражданское общество начинает перенимать характерные для военных ценности дисциплины, порядка, повиновения и самопожертвования. В послевоенные годы милитаризм считался одной из главных сил, подтолкнувших Европу к конфликту. Поскольку Германия оказалась в числе проигравших, то именно германский (или, как его чаще называли, «прусский») милитаризм подвергался особому осуждению – и не без причины. И Вильгельм II, и сами представители прусской армии, которая после 1871 г. стала ядром армии общегерманской, всегда настаивали на том, что вооруженные силы должны отвечать только и исключительно перед кайзером, но никак не перед простыми гражданскими политиками. Более того, они были твердо убеждены в том, что армия являлась самым высоким и благородным проявлением германского национального духа – причем в этом с ними были согласны и многие штатские.
Однако нельзя сказать, что милитаризм был явлением чисто германским – он был распространен и в других странах Европы. В Англии маленькие дети носили костюмчики матросов, а на континенте в школах были широко распространены различные виды униформы. В старшей школе и в университетах занимались военной подготовкой, а главы государств (за исключением республиканской Франции) обычно облачались в парадные мундиры. Фотографии, на которых Франц-Иосиф, Николай II или кайзер Вильгельм носят гражданское платье, встречаются крайне редко. Примеру монархов часто следовали и высшие государственные сановники, многие из которых прежде и сами служили в гвардейских полках. Когда канцлер Бетман-Гольвег впервые посетил в этом качестве заседание рейхстага, на нем была форма майора[699]. Столетие спустя обычай постоянно появляться на публике в военном мундире сохранился лишь среди военных диктаторов вроде Саддама Хусейна и Муаммара Каддафи.
В те времена левые и либералы обвиняли капитализм за то, что именно он подталкивал великие державы к соперничеству и провоцировал милитаризм, в котором отражалось стремление к мировому господству. В 1907 г. конгресс II Интернационала в Штутгарте вынес резолюцию, где говорилось: «Войны между капиталистическими государствами, как правило, являются следствием их борьбы за мировые рынки, поскольку каждое из них заинтересовано не только в укреплении собственной экономики, но и в расширении своих возможностей за рубежом, что требует подчинения других стран и народов»[700]. Господствующие классы способствуют развитию национализма, чтобы отвлечь трудящихся от защиты собственных интересов. Капиталисты, получающие прибыль от военных заказов, подталкивают свои страны к гонке вооружений.
Мысль о том, что трения между европейскими странами были следствием их экономического соперничества, была популярна в течение многих лет после окончания войны, но эта теория в целом не подтверждается фактами. В предвоенные годы финансовые и торговые связи между будущими противниками только укреплялись. Более того, Германия и Великобритания являлись крупнейшими торговыми партнерами друг друга. Да, нужно признать, что ряд производителей получил немалую прибыль благодаря гонке вооружений, но с этой точки зрения состояние напряженности в мирное время было не менее, а то и более выгодно, чем открытая война, – ведь тогда одна и та же оружейная компания могла сотрудничать с несколькими странами одновременно. Перед Великой войной германская компания Круппа занималась усовершенствованием бельгийских крепостей – и одновременно разрабатывала тяжелую артиллерию, с помощью которой немцы рассчитывали эти крепости разрушить. Английская фирма Vickers продавала германским оружейникам лицензии на производство своего пулемета «Максим» и сама использовала лицензию Круппа при изготовлении взрывателей[701]. Банкиры и предприниматели, занятые внешней торговлей, чаще всего негативно относились к перспективе большой войны, которая неминуемо привела бы к росту налогов, нарушила бы экономические связи и принесла крупные убытки, а возможно, и полное разорение[702]. Крупный германский промышленник Гуго Стиннес предостерегал своих соотечественников от войны, утверждая, что истинное могущество Германии заключается в ее экономике, а вовсе не в вооруженных силах: «Еще три или четыре года мирного экономического развития – и Германия станет безусловным господином Европы». Сам он незадолго до начала войны приобретал акции французских предприятий и месторождений железной руды, а также обзавелся горнодобывающей компанией на севере Англии[703].
То, как европейцы относились к милитаризму, либерализму и империализму, зависело от страны проживания и предпочитаемых политических взглядов. Вероятно, среди европейских держав милитаризму в наименьшей степени были подвержены две «старые» империи – Россия и Австро-Венгрия. Австрийская армия, с ее преимущественно немецким командным составом, была символом существующего режима и потому служила объектом нескончаемых подозрений со стороны все более воинственных национальных движений внутри страны. Общественные организации, способствовавшие распространению в Австро-Венгрии военной подготовки и дисциплины, были главным образом националистическими. Например, чешское спортивное движение «Сокол» принимало в свои ряды только славян[704]. Между тем в России развивающийся «политический класс» рассматривал армию в качестве инструмента самодержавия, а офицерский корпус пополнялся лишь за счет выходцев из очень ограниченного сегмента российского общества. Формировавшие общественное мнение российские интеллектуалы не питали особой гордости из-за колониальных захватов или военных побед – эти успехи на деле очень мало их касались. В 1905 г., еще во время Русско-японской войны, писатель Александр Куприн опубликовал повесть «Поединок». Она пользовалась большим успехом, хотя российские офицеры изображались в ней, помимо всего прочего, пьяницами, развратниками, продажными корыстолюбцами, лентяями и садистами, не знающими, чем себя занять[705]. Едва ли автор сильно сгустил краски. В течение последних предвоенных лет сам царь и его правительство предприняли ряд шагов, чтобы укрепить воинский дух среди молодежи. В школах была введена обязательная физическая и военная подготовка, получили поддержку разнообразные молодежные движения. В 1911 г. Россию даже посетил Баден-Пауэлл, пожелавший оценить состояние последних. Хотя в образованной части общества эти инициативы правительства встречали с подозрением, они все же получили некоторую поддержку. Впрочем, возникшие в то время организации охватили лишь ничтожную часть русской молодежи[706].
- Воспоминания - Елеазар елетинский - Прочая документальная литература
- Великая война не окончена. Итоги Первой Мировой - Леонид Млечин - Прочая документальная литература
- Афоризмы о власти. Предвидеть – значит управлять - Людмила Мартьянова - Прочая документальная литература
- Современные страсти по древним сокровищам - Станислав Аверков - Прочая документальная литература
- Сердце в опилках - Владимир Кулаков - Прочая документальная литература