потому что у кого нет никакой анатомии, никакой перспективы и никакой светотени, так это у него. И однако какие красивые, какие яркие и, что немаловажно, какие знаменитые картины!
Хотя, может быть, всё это объяснения задним числом.
Среди моих знакомых прекрасные акварельные наброски делала Лена Матусовская. Недавно ее сестра Ира прислала мне скан моего портретика, мне там десять лет. Еще одна девушка, дочка маминой подруги, училась рисовать и тоже меня рисовала. Наверное, мне захотелось самому попробовать. А может быть, еще проще: подростку хочется как-нибудь самовыразиться. У кого-то спорт, кто-то ходит в драмкружок, кто-то играет на гитаре в подвале, ну и так далее. А у меня вот, значит, рисование.
Сказано – сделано. Сначала меня отдали в кружок при музее имени Пушкина. Там мне ничего не понравилось, кроме самого музея, разумеется – но туда я ходил и раньше, безо всякого кружка. Потом меня отвели в Московскую городскую художественную школу, ныне имени Серова, на Кропоткинской, ныне Пречистенка. Эта школа была в прекрасном старинном особняке, который она делила с музыкальной школой, ныне имени Мурадели. Я очень хорошо отношусь к композитору Мурадели, особенно потому, что он дружил с папой и даже пару раз заходил к нам в нашу подвальную коммуналку, седой и красивый. Ну и вообще, жертва сталинской культурной политики. Кто ж не помнит про постановление об опере «Великая дружба»… Да никто не помнит! Однако – этап в печальной истории советской культуры. Но как ужасно время. Все-таки Мурадели и Серов – вещи не совсем совместимые в одном здании. Если музыкальная школа имени Мурадели, то художественная должна быть имени Иогансона, и наоборот – если художественная имени Серова, то музыкальная – самое маленькое имени Даргомыжского. Иначе лет через сто Мурадели и Серов уравняются в смысле своего значения в истории культуры.
Но я слегка отвлекся.
Впрочем, я все время отвлекаюсь. Вся моя жизнь – это сплошные отвлечения. Да и ваша жизнь, дорогие читатели, тоже. Признайтесь себе в этом и научитесь получать от этого удовольствие. Клянусь вам, жизнь станет если не легче, то значительно приятней.
Итак, я поступил в художественную четырехклассную вечернюю школу. В первом классе собрались ребята, которые учились в шестом, а то и в седьмом классе нормальной средней школы. Так что получалось вполне складно. Диплом об окончании этой «художки» можно было получить как раз к школьному аттестату. Но вот тут начался кошмар. Я оказался совершенно бездарен. Не способен освоить самый простой курс начального рисунка и столь же элементарной акварели. Особенно было обидно, что в нашем классе были мальчики и девочки, у которых все получалось красиво, лихо и ловко.
Я все время опаздывал на занятия. Я ездил на троллейбусе № 11. Смешно, потому что в то время «на одиннадцатом номере» означало «пешком». Мой троллейбус останавливался у сада «Эрмитаж», ехал вниз по Петровке, поворачивал направо у Большого театра, и далее до Кропоткинских ворот, где дышал облаками пара бассейн «Москва». Там чуть правее – и следующая остановка после Дома ученых моя. Занятия начинались в четыре. Ехать было примерно полчаса. Бывало, еду и смотрю на часы – на столбах, разумеется (своих у меня еще не было). Троллейбус тащится по Волхонке. Время – без десяти четыре. Еду и думаю: «Конечно, на самом деле я уже опоздал. Потому что ехать еще минут пятнадцать. Но чисто формально я пока еще не опоздал…» Нет, я не мечтал, что троллейбус вдруг помчится, как скорый поезд. «Но, – думал я, – с другой стороны, у меня еще десять минут в запасе. Вот уже без пяти. Даже без трех. А пока только музей имени Пушкина. Все равно чисто формально пока еще все в порядке». Тоскливо мне было. Я мучился от своей бездарности и читал книжки про импрессионистов. Была чудесная книга Джона Ревалда, называлась «История импресссионизма» и «Постимпрессионизм», два толстенных тома. Один такой том учительница Зинаида Иосифовна заметила в моей сумке и, глядя на мой рисунок, с некоторым даже отчаянием сказала: «Ну что ж ты, Драгунский, читаешь про импрессионистов, а сам что делаешь?» И показала на уныло и грязно намазюканный натюрморт на моем мольберте. Мой папа был ужасно этим расстроен. Особенно когда на родительском собрании сказали, что какого-то мальчика нужно непременно отчислить, и добавили: «Он рисует даже хуже Драгунского». Папа мне это тут же сообщил, прибавив при этом с каким-то странным выражением – то ли с сочувствием, а может быть, даже с некоторым удивившим меня злорадством: «Ну что, брат, эк они тебя! – засмеялся и повторил: – Даже хуже Драгунского». Я был ужасно обижен. Вечером, когда папа уже лег спать, а мама пришла поцеловать меня перед сном, я устроил ей небольшой скандал по этому поводу. То есть скандал я, конечно, должен был устроить папе, но шепотом почему-то кричал на маму: «Зачем он это сказал? Почему он это сказал? Как он мог это сказать? Откуда столько злорадства?» Мама как-то попыталась меня успокоить, а я лежал и думал о том, что происходит. Я не могу освоить курс художественной школы, это ясно. Но значит ли это, что я бездарен? Это вопрос. Я так проворочался в постели, как мне казалось, полночи. Хотя на самом деле минут пятнадцать.
А утром я проснулся с желанием накрутить всем хвоста. Доказать всем, что я кто-то вроде Анри Руссо, гениального самоучки. Я еще не знал такого слова – «примитивизм». Но я решил стать кем-то вроде примитивиста – Руссо. Пиросмани, Генералича и прочих мастеров наивного искусства. Хотя, повторяю, таких слов я в уме не произносил просто потому, что я их не знал. Поэтому я попросил забрать меня из художественной школы, но пообещал папе, что я еще им всем покажу.
Папа воспринял эту идею очень положительно.
Но все-таки Анри Руссо сыграл здесь свою роль. Не потому, что я ему подражал, боже упаси, – сама идея непрофессионализма захватила меня сильнее всего. Я рисовал, то есть, извините, писал. Хотя ладно, плевать, все равно – сначала акварелью. Акварель, кстати говоря, – это сложнейшая техника. Она на самом деле гораздо сложнее масляной живописи. Она требует виртуозности и быстроты, и, главное, надо заранее понимать, как будет выглядеть картинка, когда она просохнет и уже ничего нельзя будет исправить и переписать. В советской преподавательской традиции все было наоборот: начинали почему-то с акварели. Хотя, может быть, в этом и был свой смысл. Это позволяло быстро отобрать таланты и отсеять бездарных и недостаточно прилежных ребят.
А я, поскольку с акварелью у меня ничего не получилось, решил работать пастелью.