Когда заглянет в светлые глаза кахри и убедится, что ошибки нет.
Метель играла.
Новорожденная, сплетенная из колючего снега и колючего же ветра, она только-только входила в полную силу. Метель трогала ветви елей, пробуя их на прочность, когтистой лапой касалась сосен, и обындевевшая кора их звенела.
Ма-атаги-ал-лоси присел на поляне.
Он с немалым наслаждением избавился от одежды, которую люди находили отчего-то обязательной, и метель поспешила к новой игрушке. Тонкие иглы льда рисовали на посиневшей коже один узор за другим, рассказывая о том, что было.
И будет.
Некоторое время он слушал, а после, когда устал, – не от метели, она, как многие дети, была игрива, – но от уравновешенности здешнего мира, нарушать которое Ма-атаги-ал-лоси не имел права, он достал ледяную флейту.
Приложил к губам.
Дунул.
И метель поспешила, она собралась вокруг, бросив и ели, и сосны, и крохотный экипаж, с которым метель заигралась на тракте. Говорящий-со-снегами при желании мог бы уловить и удивление людей, которые мысленно готовились уже ко встрече со своим Богом, и робкую их радость.
Пускай.
Сегодня он играл песню зимы, которая вот-вот нагрянет. И музыка эта была такова, что по кольчужным стволам ближайших сосен поползли седоватые нити льда.
Выше.
И еще выше… становилось холоднее. И оборвалась где-то рядом крохотная жизнь, то ли птичья, то ли беличья. Острое сожаление заставило играть быстрее.
И еще быстрее.
Время холода.
Время тепла.
Солнца, что запуталось в ледяных тенетах, но вырвется всенепременно. Время иных и время людей, которых становится раз от раза больше, в то время как дети мира уходят.
Почему?
Те кто стар, кто видел рождение многих бурь, уставали жить. Но ведь были и другие…
…как тот, в ком текла собственная кровь Ма-атаги-ал-лоси.
Как?
Метель не знала.
Она загрустила, захныкала на многие голоса, в которых чудилось знакомое.
…красавицы по-прежнему прекрасны..
…а юные дети метели сильны.
…но отчего тогда пусто становится в Ледяных чертогах? Почему так редко загорается огонь новой жизни? И отчего старейшая из рода отправила свою дочь и надежду сюда, заплатив за это частью сути своей?
Ма-атаги-ал-лоси не знал.
Он думал.
Много думал.
И даже испытывал почти непреодолимое желание взять эту странную человеческую женщину, которая не понимает сама, что получила, за шею и шею эту сдавить. Она хрустнет также легко, как обледеневшая ветвь под ступней. Но…
…тогда остальные обидятся.
А они нужны.
Зачем?
…та, которая слышит сердце мира, не пожелала объяснять. Она лишь сказала, что равновесие восстанавливается, и если так, то у детей Зимы и Ветра есть еще шанс. А раз уж Ма-атаги-ал-лоси сумел прижиться среди тех, чей век столь короток, что не успевает он увидеть и сотню ликов снега, то ему и приглядывать.
Тем более…
– А меня научишь? – мальчишка ступал по снегу и крутил головой. Острые уши его подрагивали, а пальцы посинели. Все же горячей крови в нем было слишком много, чтобы вовсе не чувствовать холод. – Или опять сбежишь?
– Не сбегать.
– Ага, – он, одновременно похожий на потерянное дитя Ма-атаги-ал-лоси и непохожий, плюхнулся на снег, поджал ноги и поежился. – Холодина собачья. Тебе и вправду так надо?
– Надо.
Живой.
Любопытный. Чересчур уж любопытный. До этой ночи он предпочитал держаться в стороне, свое любопытство скрывая за показным равнодушием.
– Возьми, – Ма-атаги-ал-лоси протянул инструмент.
…сын по возвращении редко играл, а если и случалось, то мелодия выходила какой-то рваною, больной. Тогда бы насторожиться.
Понять.
Удержать.
Маанчели оказалась слишком тяжелой, и мальчишка едва не выпустил ее, но все же удержал. Покрутил. Постучал ногтем по полупрозрачному боку и поднес к губам.
Первый звук потревожил ночь.
Второй и третий.
Эта мелодия, неровная, какая-то чересчур уж беспокойная, вспугнула метель, и белые крылья ее взметнулись над лесом. Загудел ветер. Застонали деревья, спеша склонить головы. Сыпануло сверху жестким снегом.
А музыка кружила.
И мир отзывался на нее… и Ма-атаги-ал-лоси вдруг с удивлением подумал, что, возможно, этого им и не хватало. Что, отрешившись, как от собратьев, так и от людей, запершись в совершенной красоты чертогах, они сами обрекли себя.
Лед покоен.
И безразличен. Он, имеющий двести сорок семь имен, не считая их сочетаний, самой сутью своей противится движению.
Или огню.
Тому огню, который порождал боль. И Ма-атаги-ал-лоси, не способный выдержать ее, – а ведь прежде казалось, что уход своей крови вызвал в нем лишь печаль, – вскочил.
Он хотел одновременно кинуться на мальчишку, который…
…играл.
Просто играл.
…убить.
…остановить.
…и умолять не останавливаться. Молчать, принимая удары ветра, слушая многие голоса бури, которая разыгралась не на шутку. Думая о том, что женщины и вправду мудрее мужчин.
Старейшая была права.
Но весьма многие с нею не согласятся.
В какой-то момент показалось, что где-то далеко на голос маанчели отзывается другой, тонкий и звенящий, который Ма-атаги-ал-лоси уже слышал однажды там, где мир истончился.
Показалось.
Наверное.
…Олег отложил скрипку и подул на пальцы. Опять перестарался, опять едва не до крови, а не почувствовал даже.
– Это было чудесно, – Савва Иванович промокнул глаза. – Вы и вправду… гениальны.
Да.
И нет.
И все равно, потому как, стоило отложить инструмент, и мир замирал. И Олег замирал в этом мире, становясь безразличным ко всему, что происходит вовне. Пожалуй, в этом безразличии он был в какой-то мере счастлив.
Но ему не верили.
Не оставляли в покое. Заставляли говорить. Двигаться. Представляли каким-то людям, которых Олег совершенно не запоминал. И потом уже эти люди приводили других, желая… чего-то желая.
А ему была интересна лишь скрипка.
– Полагаете, он так и останется?
Этот человек появлялся чаще прочих.
– Боюсь, что он не желает выздоравливать. А если у пациента нет желания, то медицина бессильна.
– А лекарства?
– Музыка – это единственное, доступное ему лекарство. Прочие не имеют смысла.
Глупый разговор.
А вот пальцы ныли, нудно так, и Олег сунул их в рот. Стало легче. Как им объяснить, что не скрипка виновата, и не люди.
Сам Олег.
Если он вернется, если…
…придется разговаривать с Ольгой. И просить прощения.
У других тоже.
И доказывать, что он, Олег, ничего не мог сделать. Или признаться, что мог бы, но не стал. Что он слишком слаб, трусоват и… безумен. Да, пожалуй… поэтому лучше здесь, в тишине и со скрипкой. Тем более, в голове его звучала совершенно удивительная мелодия.
Голос ветра.
Льда.
И бури, что рождалась где-то там, за краем мира.
Олег улыбнулся… Ольге он напишет. Завтра. Савва Иванович будет столь любезен, чтобы подсказать правильные слова. А потом, когда письмо отправят, Олег сыграет.
Снова.
И почувствует себя счастливым. А что еще надо?
Эпилог
Младенец смотрел на Земляного черными –черными глазами, в которых читался немалый упрек. И Алексашка робко потряс погремушкой.
Погремушка была серебряной.
Заговоренной.
Снабженной десятком защитных рун, но это отчего-то младенца не впечатлило. Губы его изогнулись, рот раскрылся, а кулачки сжались, предупреждая, что вот сейчас…
– А голос какой! – восхитился Дед и, отвесив внуку подзатыльник, велел. – На руки возьми, олух!
– Я боюсь!
– Он не кусается!
– Я боюсь не того, что он меня покусает!
– А чего?
Младенец перевел дух, но исключительно затем, чтобы вновь разразиться гневным воплем, от которого, казалось, задрожали стекла. Земляной присел и вновь потряс погремушкой.