С другой стороны — и в «Письме Татьяне Яковлевой», в этом интимном любовном послании ему б «опять знамена простирать»:
В поцелуе рук ли, губ ли,в дрожи тела близких мнекрасный цвет моих республиктоже должен пламенеть…Ревность, жены, слезы… ну их! —вспухнут веки, впору Вию.Я не сам, а я ревнуюза Советскую Россию.
А дальше сходство между этими двумя — такими разными! — стихотворениями становится все поразительнее.
В «Разговорчиках с Эйфелевой башней»:
Идемте, башня!К нам!Вы —там,у нас,нужней!Идемте к нам!В блестенье стали,в дымах —мы встретим вас.Мы встретим вас нежней,чем первые любимые любимых.
В «Письме Татьяне Яковлевой»:
Мы теперь к таким нежны —спортом выпрямишь немногих, —вы и нам в Москве нужны,не хватает длинноногих.
В «Разговорчиках…»:
Пустьгород ваш,Париж франтих и дур,Париж бульварных ротозеев,кончается один, в сплошной складбищась Лувр,в старье лесов Булонских и музеев.
В «Письме…»:
Не тебе, в снега и в тифшедшей этими ногами,здесь на ласки выдать ихв ужины с нефтяниками.
И, наконец, последние строки, завершающие его разговор с Эйфелевой башней:
Решайтесь, башня, —нынче же вставайте все,разворотив Париж с верхушки и до низу!Идемте!К нам!К нам, в СССР!Идемте к нам —явам достану визу!
А вот — последние (точнее — предпоследние, о последних чуть позже) строки его «Письма Татьяне Яковлевой»:
Ты не думай, щурясь простоиз-под выпрямленных дуг.Иди сюда, иди на перекрестокмоих больших и неуклюжих рук.
Это вроде — совсем уже о личном. И слово «перекресток», говорящее не столько о «скрещенье рук», сколько о скрещенье улиц, — на месте ли тут оно?
Но это, как я уже сказал, была не последняя, а предпоследняя строфа.
А вот — последняя:
Не хочешь? Оставайся и зимуй,и это оскорбление на общий счет нанижем.Я все равно тебя когда-нибудь возьму —одну или вдвоем с Парижем.
«Иди сюда, иди на перекресток» — подсознательно это обращено уже и к Парижу, который он собирается «взять». Вот откуда это, как будто не совсем уместное в выяснении отношений с любимой женщиной, урбанистическое «перекресток».
В жизни он еще на что-то надеялся. Перед возвращением в Москву оставил в цветочном магазине деньги, чтобы после его отъезда Татьяне каждый день посылали цветы. Из Москвы засыпал ее письмами, в которых рисовал их будущую совместную жизнь. Но стихотворение, в особенности эти последние его строки, — и это упрямое мальчишеское «все равно», и это неопределенное «когда-нибудь», и это беспомощное «не хочешь?», и «оскорбление», которое он собирается нанизать на общий счет, приписав его ко всем прежним своим любовным неудачам, — все это яснее ясного говорит, что он уже понял: дело безнадежное. Никогда он ее не «возьмет». Ни одну, ни — тем более! — «вдвоем с Парижем».
ГОЛОСА СОВРЕМЕННИКОВ…С кем бы Маяковский ни говорил, он всегда и всех уговаривал ехать в Россию, он всегда хотел увезти все и вся с собой, в Россию. Звать в Россию было у Володи чем-то вроде навязчивой идеи. Стихи «Разговорчики с Эйфелевой башней» были написаны им еще в 1923 году, после его первой поездки в Париж:
Идемте, башня!К нам!Вы —там,у нас,нужней!Идемте!К нам!К нам, в СССР!Идемте к нам —Явам достану визу!
Так, он собирался достать советский паспорт, или, вернее, вернуть советский паспорт Асе, восхитительной девушке, которую в начале революции увез из Советской России без памяти влюбившийся в нее иностранец. Асе было тогда шестнадцать лет, иностранец оказался неподходящий, и она жила одна, неприкаянная, травмированная нелепой историей с ненормальным мужем. Окруженная сонмом поклонников, она не находила себе места, и постоянная праздность, жизнь без своего угла и привязанности довели ее до отчаяния. Это было прелестное существо, маленькая, сероглазая, белозубая, да к тому же еще и умница и по существу весельчак. Когда у нее «вышел роман» с Володей, он очень хотел ей помочь и говорил Асе, как и всем прочим:
Идемте!К нам!..явам достану визу!
(Эльза Триоле. «Заглянуть в прошлое»)1979 год. Мы подходим к дому Татьяны Яковлевой — той самой, которой Маяковский написал «Письмо Татьяне Яковлевой». Она живет в собственном трехэтажном особняке в центре Нью-Йорка, на тихой улочке. Мы — это я и Геннадий Шмаков, русский эмигрант последней волны. Он критик, эссеист, писатель, он дружит с Татьяной Алексеевной.
Дверь открывает слуга. Сверху спускается хозяйка. Ей за семьдесят, но выглядит она, как женщины, про которых говорят — без возраста. Высокая, красиво причесана, элегантна. Говорит по-русски очень хорошо, голос низкий, хриплый.
Поднимаемся в гостиную, это большая белая комната с белым ковром, белой мебелью. В соломенных кашпо кусты азалий, гигантские гортензии. Я рассматриваю стены, они тесно завешаны — Пикассо, Брак, Дали… На столике фотография Анны Павловой и какого-то красивого высокого мужчины.
— Это мой дядя. У него много лет был роман с Павловой.
(Ее дядя — знаменитый художник Александр Яковлев.)
— А это что за рисунки? Я их никогда у тебя не видел, — спросил Гена.
— Можешь себе представить, на прошлой неделе я что-то искала в шкафу и на них наткнулась. Мне когда-то подарил их Ларионов, но я начисто забыла. Видишь, это Дягилев с Равелем, а это Дягилев еще с кем-то.
Рисунки выполнены тушью.
…О Татьяне Яковлевой у нас в стране всегда говорили глухо и неправдоподобно. Имя ее в печати не появлялось. Стихотворение, посвященное ей, опубликовали лишь 28 лет спустя. Оно и «естественно» для той поры — разве мог «талантливейший поэт советской эпохи» влюбиться в невозвращенку? Но вот в недоброй памяти софроновском «Огоньке» появились в 1968 году статьи, где впервые в советской прессе написали об их романе. Правда, в лучших традициях бульварных газет. Целое поколение читателей долго находилось под впечатлением сплетен, махрово распустившихся тогда и «свято сбереженных» (выражение Ахматовой) на долгие годы. Акценты были намеренно смещены, и то, что Маяковский писал пером, вырубали топором. На время это, как ни странно, удалось. Однако годы поставили все на свои места.
О статьях в «Огоньке» Татьяна Алексеевна говорила с презреньем, несмотря на то что в них (всяческими подтасовками) ее роль в жизни поэта старались возвысить:
— Конечно, я их помню, ведь там же было напечатано обо мне. Со слов Шухаева пишут о нашем знакомстве с Маяковским у какого-то художника на Монмартре. Если называть знаменитые имена, то почему бы не быть точным? К примеру — мы познакомились с ним у врача Симона, он практиковал на Монпарнасе. А эти мои письма в Пензу! Я никогда так не сюсюкала: «мамуленька» и прочее, они явно кем-то стилизованы, чтобы не сказать хуже… И почему какие-то люди, которые меня никогда в глаза не видели, говорят о том, что я была причастна к его трагедии? А что насочиняли про моего мужа дю Плесси! Я с ним не разводилась, он погиб в армии де Голля и награжден орденом Сопротивления. Сколько неправды и как все пошло! Мои отношения с Маяковским — мое личное дело, и не следует мусолить «любили — не любили». Материалы о нем хранятся в Гарвардском архиве, и только после моей смерти они увидят свет.