А какое-то одно окошечко, только одно-единственное на все село, еще горит да горит во всю заревую силу.
Вам непременно подумается, что за этим окошечком, с которым не хочет расстаться солнце, изба должна быть особенно тепла и тиха и что живут там, верно, особенно добрые люди.
И вас потянет к ним.
Когда Неждан возвращался на закате из города и на безлесном верху перед крутым, овражистым спуском к ручью Черторье остановился, по обычаю, чтобы немного передохнуть, была не зима, а все то же памятное, знойное лето. Это было на следующий вечер после гибели Бахтеяра и посадника и после бегства из Москвы Маштака, княжого огнищанина и Андреевых убийц.
Перед Нежданом было не село, а лес, еще почти сплошной занеглименский лес, просеченный только кое-где московскими топорами. Лес уходил в гору многими спутанными грядами. По их мохногривым горбам скользили последние лучи заходящего июльского солнца. И под одним из этих лучей горело среди лесной гущи во всю заревую силу одно окошко какого-то одного человеческого жилья.
Это было слюдяное окно Неждановой избы на самом верху глухого Сивцева вражка.
Неждана потянуло домой.
Когда, держась за кустьё, тяжело кряхтя, он спускался к ручью, ему вспомнились его же собственные слова, сказанные три дня назад дьяконице. Щупая черемуховым посошком каменистое дно пообмелевшего от долгой сухмени ручья, осторожно переставляя нетвердые ноги с глинистого бережка на круглый валун, с валуна — на скользкую кокору, с кокоры — на травянистую кочку и с кочки — на другой глинистый бережок, Неждан еле слышно шамкал про себя беззубым ртом:
— Пришло солнышко и к нашим окошечкам. Вымели поганую натёку своей рукой.
— Что говоришь? — окликнул его сын, легко, без разбега перемахнув с одного берега на другой.
— Сам с собой говорю, — ответил отец.
Он ходил в город не столько по делу, сколько оттого, что в этот день всем московлянам захотелось побывать там, даже и тем, кто, как Неждан, не участвовал, по старости лет, во вчерашних горячих событиях.
А было, впрочем, и дело. И даже не одно, а два.
Одно дело: нужно было отыскать сына, который у себя, под Дорогомиловом, нынче не ночевал (Неждан узнал об этом от прибежавшей утром снохи). Это дело Неждан сделал: сына нашел и сейчас вел его к себе в избу, чтобы обстоятельно расспросить обо всем, что было вчера.
Другое дело: надо было узнать, жива ли, здорова ли та, что когда-то помогла ему, Неждану, добыть себе волю, уйти из княжих закупов. И это дело сделал, хоть и не совсем так, как хотелось бы. Своими глазами ее не повидал, однако от верного человека (от боярской клетницы Луши) узнал, что жива. Только здорова ли?
Сыну было нелегко сдерживать шаг, чтоб не опережать отца. И все-таки опережал, так что приходилось частенько останавливаться и пережидать, пока отец дошелестит до него лаптями.
А пережидая, нужно же было что-то делать: то сорвет с ольховой веточки все липкие листы и понюхает пропахшие свежей горечью пальцы; то сорвет с куста звездистое гнездо неспелых лесных орехов, выколупнет один из тесной зеленой ноздрины, раскусит еще нетугую скорлупку, посмотрит, увидит, что еще не раздалось ядро, еще не съело белой мякотной подушки, которая его облегла, да и кинет через плечо. Да и усмехнется в курчавую бороду.
Отец, с трудом поспевая за сыном, следил из-под бровей за всеми его движениями и будто вел счет его странным усмешкам.
Чему усмехается?
Не так уж и молод. Не так уж и весел нравом. Глаза со вчерашнего-то еще не попригасли: огнем горят. Щеки еще бледны с бессонья и впали от ночной гульбы. Бахтеяров-то пивной разлив весь до капельки роспили еще до рассвета, оттого и упустил беглецов — боярина Петра с шурином Кучковичем, да с княгиней, да с булгарами. А еще и поутру опохмелились княгининым сладким винцом. Впору бы и поустать. А прыть оказывает такую, какой и в холостые-то годы у него не бывало. И усмехается.
Нежданов взгляд, наблюдавший за сыном, был по-всегдашнему суров. Морщины на лбу не разглаживались.
Но когда, уж подходя к своей избе, дряхлый старец спотыкнулся о березовый корень и сын, опять опередивший отца на два шага, мигом обернулся и, подхватив старика под локти, не дал ему упасть, а потом начал было снова уходить вперед, Неждан не удержался: украдкой, легонечко, с необычайной нежностью и гордостью потрепал сына ладонью по широкой спине.
Однако и тут из стыдливости не разрешил себе улыбнуться, а только виновато пошевелил седыми бровями, как бы в знак бессилья перед слишком властно нахлынувшей родительской любовью.
От неожиданной, впервые в жизни испытанной отцовой ласки смутился и сын чуть не до слез. И, чтобы пресечь неловкость, сказал, не оборачиваясь к отцу:
— А кузнецы-то, знать, и по плотницкому делу сметливы. Видал, как Бахтеярову-то избу всю по бревнышкам голыми руками разметали?
— Ладно, что не пожгли, — отозвался Неждан, — было б дело, когда б на город полымя перекинулось.
— Что ты! — воскликнул сын. — Еще когда Дубовый Нос у себя взаперти сидел, кто-то, никак из кукуевцев, возьми да и крикни: не посадить ли-де Дубовому Носу на кровлю красного петуха? А воротников-то большак тут как тут: как подступит к кукуевцу да как учнет у него над головой своей кувалдищей круги высвистывать — такой вихорь поднял, что у всех у нас волосья повставали! Да как рявкнет: "Я те в мозговницу твою пустую петуха всажу!"
И опять усмехнулся.
II
В этот день и в следующие дни усмехался странной, необычной усмешкой не один Нежданов сын.
Видно, очень уж много горя понакопилось в сердцах у простых людей… И теперь, как прорвало плотину, стало выходить то горе из сердец невольными смешками, по которым очень уж, видно, пососкучились отвыкшие от смеха уста.
О чем ни заговорят, всё кончат смехом. А смех иной раз прошибет и слезу.
Сколько было смеху вокруг одной только боярской клетницы Луши, которую Петр Замятнич ночью-то до того загонял, что она, бедная, ходила потом трое суток, подогнув коленки!
Запрягать заставил! И мужним-то женам не положено работать на лошади, а тут девка засиделая, векоушка!
Еще в оглобли-то кое-как кобылу запятила, сумела и обратать; как захомутала, и сама не помнит: и кобыле все уши пооскоблила, и свои глаза все выплакала. Откуда девке знать, что хомут-то надевают оголовком вниз, клещами вверх, а потом уж, когда проденут в него конскую голову, тогда правильно его и перевернут? Однако как дошло дело до того, чтоб обнести поверх оглобли сыромятный гуж да чтоб в него нагнетом конец дуги вставить, тут уж, само собой, ни девичьей силы, ни девичьего ума хватить не могло. Сколько ни билась, как ни ломала пальцы, так и не управилась.