Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я их во все уже посвятила, — сказала Оксана. — А свечи готовы, находятся в спальной. Мы их принесем в решительный момент.
— День возвращения Богдана мы рассматриваем как день рождения, — пояснил Ермолай Емельянович.
Володя подумал: стоило появиться этому человеку, и как будто бы началась новая жизнь, исчезла тягостность, которую он испытывал, слушая исповедь хозяйки. Бог его знает, почему вдруг возникла эта унылая смутность в душе?
Владимир Михайлович кивнул на стол:
— Так много будет народу?
— Вряд ли, — ответил Ермолай Емельянович. — Но лишнее не повредит. Мы будем приглашать к столу всех, кто забредет на огонек или вдруг позвонит. Если этого будет недостаточно, позовем всех соседей по этажу. Сегодня мы будем жить, как Федор Иванович Шаляпин, — гулять до утра, а завтра спать до вечера.
Хозяин подергал шнурок на стенке, вспыхнула люстра. В комнате, еще пустой без гостей, стало празднично и по-особенному грустно: витало в воздухе непонятное беспокойство; что-то противоестественное обозначилось в этой суете. Хотелось разговаривать вполголоса — сердцевина повода печальна.
— Так ты обратил внимание, какую я стал делать мебель? Я тебе рассказывал, а ты не верил.
— Верил, почему же не верил, — ответил Владимир Михайлович.
— Нет, ты верил ровно настолько, чтобы не обидеть меня. Вот такая же стенка будет у тебя. Замеры, которые я тогда делал, в полной сохранности.
Это когда Ермолай Емельянович нагрянул к Владимиру Михайловичу: вечером объявился, а ранним утром исчез, как сновидение.
— В ближайшее время буду работать на тебя, — сказал Ермолай Емельянович. — Такое отгрохаем.
— Знаешь, Ермолай, спасибо. Поздновато мне за модой гоняться. Вот если детям, — кивнул он на Володю.
— Никаких разговоров. Живем рядом, Володю не обижу. Главное, конечно, замеры, согласно стенке. Пусть тебе не будет упреком, но стены вы, строители, стали делать ужасные, каждую дощечку приходится подгонять персонально.
— Ну уж, ну уж…
— Не «ну уж», — пригрозил ему Ермолай Емельянович указательным пальцем. — К голосу народа надо прислушиваться. Да, к слову, не мог бы ты мне помочь с фанерином?
— Фанерин — это семечки, сколько надо?
Ермолай Емельянович задумался.
— Даже не знаю, как бы не быть нахальным… Ну, сколько… Ну, метров пятнадцать — двадцать, допустим… Как это, реально? Я — не хам?
— Пятьдесят — хватит?
Ермолая Емельяновича аж пот прошиб, очки поползли на кончик носа. Владимир Михайлович и Володя засмеялись, довольные.
— Мальчишки, это — фантастика. Ловлю на слове. Володя, Оксана, будьте свидетелями! И тогда еще, дорогой родственничек, чтобы нам больше не мутить атмосферу производственными делами: а полированные дощечки, отходы, разумеется, отбросы? И шурупы из нержавейки? И смолы эпоксидной сколько можно, не жмясь?
Владимир Михайлович развел руками.
— Попроси чего-нибудь другого. Я строитель. Кирпич и железобетон — пожалуйста.
— Пока этого не надо. Чувствуешь — тонкий юмор, маскирующий намек? По-ка-а… — И указательный палец Ермолая Емельяновича закачался, как стрелка метронома.
4Разговор о строительном материале Ермолай Емельянович заводил с некоторых пор при любом удобном случае. С каждым заводил, кто имел маломальское отношение к так называемым материальным ценностям. Заводил он этот разговор, даже когда чувствовал: толку не будет никакого. Просто так! А вдруг… Вот и с дорогим Владимиром Михайловичем… Хороший человек, начальник, все может сделать, если пообещает… Но для этого надо быть с ним рядом — иначе забудет. Конечно же, должен забыть… Чего бы ему, крупному руководителю, помнить… И живет Владимир Михайлович в другом городе. Но все равно не удержался — попросил и обрадовался, как ребенок, когда не отказали.
А времена все-таки меняются! Сейчас это тебе не четыре года назад, когда Ермолай Емельянович только раскручивал свое дело. Вот тогда-то он задыхался, потому что всегда чего-нибудь не хватало. Недостающий кусочек текстурной бумаги или какая-нибудь там рояльная петля вгоняли в такую панику, что прошибал холодный пот. Просыпался утром, и первая мысль: где достать.
Но в любом тупике, даже самом глухом, хоть крохотная щелка, но все же есть. Один приятель познакомил Ермолая Емельяновича с Викентием. Викентий кое-что мог, но далеко не все. Все мог Арнольд Серафимович, с которым свел Ермолая Емельяновича Викентий. За просто так, за бутылку коньяку «Белый аист». А тот мог все. Тот работал главным снабженцем в организации с суровым названием: «Рембытмебель». А вот ему-то Ермолай Емельянович подарил, оторвав от сердца, девятитомник Бунина. Больше подарить было нечего, чтобы это выглядело достойно. Подношение сильно разволновало душу снабженца.
— Давно хочу взяться за Бунина, — сказал он, — да все руки не доходят.
С момента произнесения этой фразы Ермолаю Емельяновичу стало смешно, что когда-то он всерьез переживал за «текстурку», за какие-то там рояльные петли.
Сегодня был день, свободный от студии, и, несмотря на приезд Богдана, Ермолай Емельянович провел его в мастерской. Впрочем, если быть точным — Богдан приехал поздно вечером накануне. А утром ушел навещать знакомых. И Ермолай Емельянович не мог допустить, чтобы пропал четверг — самый трудный, между прочим, день недели, и значился он «распиловочным».
Гонял ли ветер по асфальту желтые листья, лил ли дождь, крутила ли пурга, а Ермолай Емельянович, скушав кусок мяса и запив его крепким чаем, приходил в свою столярку и доставал с полки самую большую ножовку.
Широкое полотно ножовки обрывалось тупым углом, зубья ее были остры, рукоять была аккуратно обшита мягкой тканью, чтобы не набивала мозолей.
У стены стояли древесностружечные плиты; широкие бока их (две тысячи миллиметров на три тысячи миллиметров) блестели и расцветкой напоминали мрамор.
Ермолай Емельянович готовил карандаш, рулетку, разворачивал чертеж и закатывал рукава рубашки.
К большой неподъемной плите он подступал деловито, как муравей. Он ухватывал шершавые бока, переставлял одну сторону, другую, заваливал плиту на приготовленные табуретки и размечал.
Пилить он начинал медленно, сосредоточенно: тяжкий «распиловочный» день был еще впереди — вот так же, наверное, хирург рассчитывает силы в начале операции.
Ермолай Емельянович пилил, и чем глубже затягивало его это занятие, тем спокойней и естественней он мыслями уходил в прошлое.
Уже сколько времени, под вжиканье пилы, отравляясь в тесном помещении едкими летучими лаками, вдыхая тонкую, невидимую без солнечного луча пыль, он думал, что прошедшие годы составляют другую жизнь, какую-то иную эпоху.
Почти невероятным кажется сейчас, что когда-то Ермолай Емельянович считался человеком, неприспособленным к жизни. Да, да, все говорили, что он не от мира сего; и не особая дирижерская талантливость, как думает он теперь, была причиной тому, а жуткая постоянная рассеянность, забывчивость, вечная во всем путаница. А это часто воспринимается как неизбежный довесок даровитого человека.
А сейчас — хитрить нечего. Нечего себя тешить. Отвалила бы что мать-природа, так не пыль глотал бы сейчас, а сидел где-нибудь в президиуме или на «Огоньке» в Останкине.
Многое было в той, другой жизни: и аплодисменты, переходящие в овацию, и девицы у служебного входа, и все прочее… Как отнестись, формально — за ту жизнь не совестно, силы тратились не впустую. Хор — это не пустяк, это очень серьезно! Это самостоятельный живой организм, и ты обязан чувствовать каждую клетку его. Чувствовать… не то слово — управлять, подчинять своей воле, чтобы каждое движение твоей руки давало жизнь, было подобно глотку кислорода. И это рождало гармонию. Но давно уже почувствовал Ермолай Емельянович — какой-то винтик все-таки не срабатывал в общем механизме. А какой — нащупать не удавалось. Казалось бы, мелочь, но из-за нее Ермолай Емельянович всегда жил одним днем. Жизнь не приносила полного счастья и спокойствия: висел над ним дамоклов меч собственной неполноценности. Сердце сжималось от дурного предчувствия — как будто завтра он не сможет делать сегодняшнее. И тогда слабели колени.
Ермолай Емельянович психовал, путал часы репетиций. То лезла из него неожиданная грубость, несвойственная ему хамовитость, то вдруг преображался и елейным голосом пытался каждого обласкать комплиментом. Можно было поставить такой диагноз: душевное состояние зрелого человека, Ермолая Емельяновича, напоминало отроческое, с еще не перебродившими силами, которые с возрастом должны уравновешивать друг друга. Очень позднее созревание! Однако это Ермолая Емельяновича не очень огорчало. Убеленный сединами, он все еще верил: чем дольше созревание, тем длиннее должна быть жизнь. В природе ничего не бывает просто так, каждый человек сотворяется поштучно…
- Синее и белое - Борис Андреевич Лавренёв - Морские приключения / О войне / Советская классическая проза
- Зеленая река - Михаил Коршунов - Советская классическая проза
- Жестокость. Испытательный срок. Последняя кража - Нилин Павел Филиппович - Советская классическая проза
- Белый шаман - Николай Шундик - Советская классическая проза
- Мы были мальчишками - Юрий Владимирович Пермяков - Детская проза / Советская классическая проза