Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Враг же, не утруждая себя подобными заботами, разом покончил со всеми колебаниями, совещаниями и промедлениями и первым нанес удар. Он инсценировал на кордоне крупный набег и выманил Дасу с начальником конницы и лучшими людьми из столицы, сам же со своим главным войском вторгся в земли его, окружил его город и, сокрушив ворота, осадил дворец. Узнав об этом и повернув вспять, Даса помыслами своими был рядом с женой и сыном, в окруженном врагами дворце, вокруг которого в переулках кипела кровавая битва, и сердце его сжималось от жестокой боли при мысли о том, какая опасность нависла над его семьей. Теперь уже никто не смог бы упрекнуть его в нерешительности и уклонении от своего долга полководца: он, охваченный пламенем боли и ярости, в бешеной скачке достиг со своим отрядом столицы, где все улицы, словно могучий поток, затопила грозная сеча, пробился к дворцу, остановил натиск врагов и сражался, не помня себя, пока не рухнул наземь на закате этого кровавого дня, обессилевший и израненный.
Когда к нему вновь возвратилось сознание, он уже был пленником, сражение закончилось победой противника, в городе и во дворце хозяйничали враги. Связанным доставили его к Говинде; тот встретил его насмешливым приветствием и отвел в один из соседних покоев — это была та самая комната с резными и золочеными стенами и множеством свитков. Там на ковре под охраной стражников неподвижно, с окаменевшим лицом сидела жена его Правати, держа на коленях мертвого мальчика; точно сломленный цветок, лежало безжизненное хрупкое тельце его, с серым лицом, в обагренных кровью одеждах. Женщина не повернула лица, когда в комнату ввели ее мужа, не взглянула на него, пустой, неподвижный взор ее по-прежнему прикован был к погибшему сыну; Дасе она показалась странно изменившейся — лишь спустя несколько мгновений он заметил, что волосы ее, еще недавно черные как ночь, всюду поблескивали сединой. Должно быть, она уже долго сидела так, держа мальчика на коленях, окаменевшая, с белой маской вместо лица.
— Равана! — вскричал Даса. — Равана, сын мой, цветок мой!
Он упал на колени, опустил лицо на грудь мальчика; словно в молитве, стоял он, коленопреклоненный, перед онемевшей от горя женой и сыном, в безмолвной скорби, в безмолвном раскаянии. Он чувствовал запах крови и смерти, перемешавшийся с благовонием цветочного масла, которым умащены были волосы ребенка. Сверху застывшим взглядом взирала на мужа и сына Правати.
Кто-то коснулся его плеча; это был один из военачальников Говинды; он велел Дасе встать и увел его прочь. Ни он, ни Правати не проронили ни слова.
Его положили связанным на повозку и отвезли в город Говинды, в темницу; узы его ослабили, стражник принес и поставил на каменный пол кувшин с водой, потом его оставили одного, заперев дверь на засов. Рана на плече его горела. Он нащупал в темноте кувшин и смочил водой лицо и руки. Его мучила жажда, но он не стал пить: он надеялся тем самым приблизить свою смерть. Как долго все это еще будет длиться, как долго! Он жаждал смерти, так же как его пересохшее горло жаждало воды. Лишь смерть могла прервать эту пытку в его сердце, лишь она могла стереть в его сознании образ объятой горем матери над убитым сыном. Однако судьба смилостивилась над ним: когда муки его казались уже невыносимыми, усталость и слабость смежили его веки и он задремал.
Медленно всплыв на поверхность действительности со дна этого короткого забытья, он, еще не очнувшийся как следует, хотел протереть ладонями глаза, но не смог этого сделать, ибо руки его были заняты, они что-то крепко сжимали, и когда он наконец стряхнул с себя остатки сна и широко раскрыл глаза, то увидел вместо сумрачных стен темницы залитую ярким светом сочную зелень мхов и листвы. Он замигал, этот свет поразил его, словно беззвучный, но сильный удар; дикий, могильный ужас пронзил его насквозь раскаленной, трепещущей молнией; он мигнул еще и еще раз, сморщился, словно собираясь заплакать, и распахнул глаза еще шире. Он был в лесу, ладони его сжимали чашу с водой, у ног чуть подрагивали отраженные в зеркале источника ветви деревьев, а неподалеку, за разросшимися папоротниками, его ждал в своей хижине йог, велевший ему принести воды, тот самый, который странно смеялся и которого он просил поведать ему о Майе. Ни проигранных им сражений, ни отнятого смертью сына не было, ибо он не был ни раджей, ни отцом, однако желание его старый йог исполнил и раскрыл ему секрет Майи: сад и дворец, книги и птицы, государственные заботы и отцовская любовь, война и ревность, любовь к Правати и болезненное недоверие к ней — все это есть ничто. Нет, не ничто — все это и есть Майя! Потрясенный, стоял Даса у источника, по щекам его струились слезы, из накренившейся чаши в его дрожащих руках, которую он только что наполнил для отшельника, на ноги ему капала вода. Ему словно отсекли руку или ногу или удалили что-то из его головы, он весь наполнился пустотой, все прожитые долгие годы, бережно хранимые сокровища, вкушенные радости, испытанные боли, перенесенный страх, испитая до дна, до близости смерти чаша отчаяния — все это было внезапно отнято у него, вытравлено из его жизни и обратилось в ничто. Но нет, не в ничто! Ибо остались воспоминания, остались картины в его памяти: он все еще видел сидящую на ковре Правати, высокую и застывшую, с внезапно поседевшими волосами, а на коленях у нее лежал сын, так, словно она сама его только что задушила, лежал словно добыча орлицы, и члены его, как увядшие стебли, свисали с ее колен. О, как быстро, как стремительно и жутко, как жестоко и основательно открыл ему старик всю правду о Майе! Все в сознании его сдвинулось, долгие годы, полные событий, в мгновение ока свернулись в один крохотный свиток; сном обернулось все, что еще миг назад казалось властной действительностью, сном было, может быть, и все то, что случилось раньше: история о царском сыне Дасе, о его пастушеской жизни, о женитьбе, о мести, о Нале, о найденном у лесного отшельника прибежище; все это были картины, такие же, как те, что украшают стены дворцовых покоев, — резные изображения обрамленных листвою цветов, звезд, птиц, обезьян и богов. И не было ли то, что он испытывал и лицезрел сейчас, в этот миг, это пробуждение от владычества, ратничества и узничества, эти минуты оцепенения перед источником, эта чаща, из которой он только что пролил себе на ноги воду, и все эти мысли, теснящиеся в голове, — не было ли все это, в сущности, из той же самой материи, не было ли это сном, наваждением, Майей? А то, что он еще испытывает и будет лицезреть и осязать руками своими до того, как придет смерть, — разве это будет из другой материи, иной природы? Все это — игра и иллюзия, морок и призрак, все это — Майя: прекрасная и жуткая, восхитительная и отчаянная игра сменяющих друг друга картин жизни, с ее жгучими радостями, с ее жгучими муками.
Даса все еще стоял, словно оглушенный и скованный столбняком. Чаша в руках его вновь накренилась, влага мягким прохладным шлепком пролилась на его босые ноги и растеклась по траве. Что же ему делать? Еще раз наполнить чашу и отнести ее старику, чтобы тот посмеялся над ним и над пригрезившимися ему страданиями? Это было не очень-то заманчиво. Он опустил чашу, вылил из нее остатки воды и бросил ее в траву. Усевшись на зеленый мох, он стал размышлять. Довольно с него этих грез, этих дьявольских хитросплетений событий, радостей и горестей, которые, кажется, вот-вот раздавят сердце и погасят бегущий по жилам огонь, а потом вдруг оказываются Майей и предоставляют одураченного глупца самому себе, довольно с него желаний: он не желал больше ни жены, ни сына, ни трона, ни власти, ни победы, ни мести, ни счастья, ни ума, ни добродетели. Он не желал ничего, кроме покоя, кроме конца, не помышлял ни о чем, кроме того, как остановить это вечно вращающееся колесо, как прервать и уничтожить эту бесконечную череду картин, он желал бы остановить и уничтожить себя самого, как желал этого в той последней битве, когда, бросившись на врага, он рубил направо и налево, наносил и отражал удары, проливал чужую и свою кровь, пока не упал наземь без чувств. Но что было потом? Потом была краткая передышка, дарованная обмороком или дремотой, а может быть, смертью. И тотчас же вслед за этим вновь наступило пробуждение, и надо было вновь впускать в свое сердце ток жизни, вновь открывать сомкнутые вежды перед этим ужасным, прекрасным и устрашающим, бесконечным и неизбежным потоком картин до следующего бесчувствия, до следующей смерти. Быть может, это будет еще одна остановка, короткая, крохотная передышка, глоток воздуха, а потом все начнется сначала, и вновь нужно быть одной из великого множества тварей, сотрясаемых дикой, безумной, отчаянной пляской жизни. Да, видно, кет способа уйти в небытие, видно, тщетны надежды его приблизиться к концу.
Охваченный суетливым беспокойством, он не мог больше усидеть на месте. Если в этом проклятом хороводе все равно не найти покоя, если его единственное, страстное желание все равно неисполнимо, — почему бы ему не поднять брошенную чашу, не наполнить ее вновь водой и не отнести ее старику, который приказал ему сделать это, хотя он и не был его рабом. Это была просто небольшая служба, которую он должен был сослужить старому йогу, поручение; можно было послушаться и выполнить его, это было лучше, чем сидеть и выдумывать способы самоумерщвления, ведь послушание и служение вообще были гораздо легче и удобнее, гораздо невиннее и полезнее, нежели власть и ответственность, это он знал. Итак, Даса, возьми-ка, дружок, свою чашу, наполни ее водой и отнеси своему господину!
- Петер Каменцинд - Герман Гессе - Классическая проза
- Петер Каменцинд. Под колесом. Гертруда. Росхальде - Герман Гессе - Классическая проза
- Собрание сочинений в 12 томах. Том 10 - Марк Твен - Классическая проза
- Кипарисы в сезон листопада - Шмуэль-Йосеф Агнон - Классическая проза
- Росхальде - Герман Гессе - Классическая проза