иное место переводимого текста. Но Сологуб и не хочет понять. Он переводит механически, с равнодушием машины, – строка за строкой, как подстрочник, совершенно не вникая в общий смысл того, что переводит.
Стиль этих переводов такой же машинный, обличающий полное равнодушие к живым оттенкам и тональности слов: «у байстренка… – лик барчонка»[316].
Такое сочетание слов может создать лишь машина. Оно чуждо живой человеческой речи. Лик – величавое, благоговейное слово, байстренок – презрительно-злобное. Объединять их в одной фразе нельзя. Навязывать Шевченко столь чудовищный нигилизм стиля – значит извращать самую основу всего его поэтического творчества.
Такой машинный нигилизм стиля у Сологуба буквально на каждом шагу. В переводе «Катерины» он пишет:
Под тыном чужим токи слез проливать![317]
«Токи слез» – это что-то карамзинское, сентиментально-возвышенное, а «тын» – это что-то черноземно-крестьянское, и смешивать эти два стиля – значит не ощущать никакого.
Но ни в чем не сказалось более отчетливо его мертвое равнодушие к стилю Шевченко, чем в этой отвратительной строчке:
Ярёма! герш-ту? Хамов чадо!
В подлиннике эти слова говорит украинский кабатчик-еврей. Откуда у него взялось древнеславянское чадо? И можно ли придумать что-либо более безвкусное, чем это сочетание двух несочетаемых слов: еврейского герш-ту и славяно-церковного чадо.
Такое же мертвое, машинное пренебрежение к стилю Шевченко сказалось и в той противоестественной смеси украинской лексики с русской, которая в такой непозволительной степени присуща переводам Сологуба. С одной стороны, он испещряет их обильными украинизмами, как, например:
Нет же, позавчера…
Позавчера[318].
Или:
Дальше… еле мреет…
Словно домик мреет…
Степи, нивы мреют…[319]
У него есть и паляница, и черевички, и гай, и криница, и внаймах, и вспомин, и дивился (в украинском смысле: смотрел), и недугует, и музыки (во множественном числе, по-украински), и чернило (в единственном числе, по-украински), и година (в смысле: час), и скрыня – густая украинизация речи. Он до того заукраинизировался, что сплошь и рядом пишет в переводе:
Нову, добру хату…
И меня давнули…
Ночевали ляшки-панки
и т. д.[320]
И тут же, наряду с черевичками и криницами, у него есть и подати, и тятя, и кафтан, и коврижка, и горюшко, и даже костромская лупётка. Так что в этом антихудожественном стилевом разнобое совершенно утратилось всякое подобие подлинного стиля Шевченко.
И тем не менее, когда я впервые заикнулся, что восхищаться переводами Сологуба могут лишь те, кто не любит поэзии Шевченко, я был предан единодушной анафеме. О переводах Сологуба принято было высказываться в таких выражениях: «Первое впечатление, остающееся от беглого чтения сологубовских переводов политических стихотворений Шевченко, – это огромная их мощь, без всякого сравнения превышающая все иные попытки… В переводе лирических миниатюр Сологуб безукоризнен… Велик художественный успех Сологуба… Он передал поэта-революционера лучше других переводчиков…»
Мне больно разрушать эту легенду, потому что Федор Сологуб дорог мне как один из замечательных русских поэтов, стихи которого нередко бывали событиями в жизни моего поколения. Но не могу же я допустить, чтобы он у меня на глазах калечил одно за другим лучшие произведения Шевченко.
Хвалители Сологуба указывают, что он первый из всех переводчиков передал с пунктуальной точностью ритмику стихотворений Шевченко. Конечно, это большая заслуга. Но если, передавая ритмику, он не передал стиля, ритмика сама по себе вряд ли способна придать какую-нибудь ценность его переводам. Вообразите, что вам показывают копию, ну, хотя бы с Рембрандта, в которой совершенно искажен колорит: вместо золотисто-коричневого – буро-оранжевый. Неужели вы признаете эту копию точной только на том основании, что в ней с большой аккуратностью переданы, скажем, контуры людей и предметов? В переводах Сологуба только контуры и переданы точно, а словесная живопись со всеми тональностями воспроизведена кое-как, невпопад.
Как и все стихотворцы, равнодушные к текучести чужой поэтической речи, Сологуб то и дело вставляет в шевченковский стих те лишние короткие словечки – вот, тот, ведь, уж, вплоть, сплошь, которые делают этот стих еще более занозистым.
Со злодеями вот с теми…
На Ливане, – вот, в оковах…
Из Вифлеемской той каплицы
И до всемирной вплоть столицы…
До зеленой сплошь недели…
Без ножа ведь! за рекою…[321]
Вот какой ценой покупает он свою эквиритмию! Этим вконец заслоняется от русских читателей красота шевченковской поэтической речи.
Чудовищное равнодушие переводчика к переводимому тексту сказывается даже в сологубовских рифмах. Понадобилась ему, например, рифма к слову «оконце», и он ни с того ни с сего ставит «солнце». Но так как «солнце» не имеет ни малейшего отношения к подлиннику, в котором говорится о несчастной Катрусе, он тут же, не смущаясь, измышляет, что эта Катруся была миловидна… как солнце[322], хотя подобная экзотика свойственна не Шевченко, не народной украинской песне, а разве что Гафизу и Фирдоуси.
Понадобилась ему рифма к слову «очи», он и поставил наобум какое-то непонятное «точат», не имеющее ни малейшего отношения к тексту, но так как в подлиннике говорится о крови, вот у него и получилось бессмысленное:
Жажду крови точат[323].
Понадобилась ему рифма к слову «безвинно», и он снова сочиняет нелепицу:
Не мне
Господь, живущему пустынно[324].
Все это мелочи, и я не приводил бы их здесь, если бы они не свидетельствовали с такой печальной наглядностью все о том же поразительном факте: о мертвом равнодушии переводчика к переводимому тексту.
VII
Рецидив формализма
В результате этих отклонений от подлинника шевченковская поэзия утратила главное: свойственную ей красоту.
Эту-то красоту и должен передавать переводчик. А если он с самой безукоризненной точностью воспроизведет одну только ритмику подлинника, но не передаст красоты, точность его перевода будет равняться нулю.
Потому что точность перевода есть сумма большого количества точностей, и в эту сумму одним из слагаемых входит также и то впечатление удачи, находчивости, мускулистости, силы, которое неизменно производит на нас творчество великих поэтов и которое является одним из составных элементов того, что мы в применении к литературе зовем красотой.
Таким образом, в переводах Сологуба лишь внешняя видимость точности: все как будто переведено слово в