Ему казалось, что он хитрит и обманывает их. Получилось наоборот. Его обманули. Они-то уж знали, что делали и делают. А сейчас набирают металл в голосе (заговорили вдруг), чтобы заявить, что, мол, человек из моего окружения, из моей свиты, был образцом художника и примером для подражания. И меня будут всю жизнь ненавидеть за то, что знаю правду. И всячески мешать мне выйти на самостоятельный и открытый разговор с людьми. Такие вещи они делать умеют. Все они вместе взятые убили Степана Разина, а следовательно, и Шукшина. Вот в чем истина.
Какая-то закономерность существует в судьбах людей. После гибели Урбанского меня посетила эта мысль в формах неуловимого предчувствия. Я назвал это нечто готовностью к смерти. Что же это такое? Сейчас, когда меня охватывает безысходная тоска, когда я целыми днями маюсь, не могу заняться хотя бы чем-нибудь, я чувствую – от полной бессмысленности существования, – что теряю всякие надежды на будущее. Казалось бы, сейчас, в момент благоприятный для меня, на пороге больших свершений, не должно быть места пессимизму, упадку.
Но нет, именно сейчас! Почему это? Видимо, я большего хочу, о большем думаю. Страшный трагический конфликт, возникновение которого неизбежно, конфликт со всеми на земле, если я только, забыв обо всем, устремлюсь к своей цели, он уже сидит во мне. Но до него было все так же серьезно и тягостно. В такие моменты теряешь естественный страх перед смертью и живешь фатально. Надо бороться с этой пассивной завороженностью. Уж больно не праздничное время сейчас. Понимать надо! И на конфликт этот идти радостно, по-русски. А значит, и преодолевать в себе эту самую готовность к смерти.
Часть IV. Сюжеты
Над гнездом кукушки. Советский вариант
Лежу в институте кардиологии. Почувствовал себя хуже. И врачи зацокали языками: что-то я нарушил в их планах, стал подводить. И наступило отчуждение, даже обида. Срываю план поставок, подвожу смежников. Подозрения мои усиливаются: из меня делали нечто показательное (имя-то популярное), но не получается. Боюсь, не выбраться мне отсюда в ближайшее время.
Вчера меня посмотрел сам М.! Я, кажется, произвел на него (как больной) впечатление неважное. «Нестабильное состояние», «избегать нагрузок», «почему глаза грустные, уставшие?», «никаких домашних вкусностей», «от всего отвлечься, читать Чехова, Зощенко»… И т.д. Короче, меня снова лечить начали. Но ведь и сам М. произвел на меня впечатление неважное. «Ну и нудный ты, Дормидонт!» Чехов и Зощенко – авторы не комические и не для того, чтобы отвлечься и развеселить глаза… Весь день вчера прошел под нарастающим раздражением, а тут еще нацепили на меня американскую аппаратуру, регистрирующую состояние сердца. В нашей советской медицине заложена изначально жестокость к человеку. «Все для народа», «поголовная профилактика», «поголовная диспансеризация» и т.д. Гигантомания оборачивается стадностью, высокомерием, цинизмом.
Первые наброски. После первого звонка. «Ни в коем случае…» – с этого начинаются, догадываюсь, все написанные и ненаписанные актерские завещания. После этих слов следуют накопленные – справедливые и мнимые – обиды и обидчики. «Не хоронить в театре…» И следует название театра, в котором человек проработал всю свою жизнь. Даже перечисление «товарищей», которые великодушно прощаются, смахивает на черные списки сталинских времен.
Отчего такое?! Правда, завещания теперь не фиксируются, не пишутся на бумаге, они гибнут в мстительных затухающих мозгах, так и не доходя до ближайших даже потомков. И в этом есть что-то спасительное. Значит, боится брать ответственность перед высшим судом (а вдруг проклятия сбудутся, и высшая мера, тобою затребованная, окажется чрезмерной, и тебе предстоит вечно мучиться) или – что гораздо ближе к нам, атеистам, – боится за судьбу своих ближних, остающихся в этом мире, где им не будет пощады, если что. Это говорит о том, что человек уходит с любовью. И ради этой любви щадит «злодеев». Какой-то странный сговор существует между живыми и мертвыми. Пожалуй, это самая печальная замкнутость: мертвые сдаются на милость живым, на милость победителя. Но победители вскоре тоже уходят. Уходят побежденными.
Ничего вечного в жизни нет, кроме ее самой.
Я знаю, что умру, как все, что не буду жить вечно ни буквально, ни в переносном смысле. Обидно только, что опыт приходит к старости, когда нет уже тех сил и энергии, что в молодости. И самое грустное в том, что под старость поймешь, как по-настоящему жить нужно, а возможности «переиграть» снова жизнь уже нет. Будут ли люди когда-нибудь жить безошибочно? Вряд ли. Ведь опыт предков только частично помогает, потому что он не может забежать вперед, увидеть будущее, а будущее всегда несет в себе (хоть и мало порой) неожиданности. Жизнь всегда нова. Тем она и прекрасна. Что мы переживаем сейчас, никогда не было раньше и никогда не повторится в будущем.
Не надо нас трогать! Мы живем среди людей. Мы родимся как все. Но почему мы артисты?! Почему мы должны отвечать за всех? Почему я очень обрадовался за Стриженова в последнем фильме? Потому что смертность среди артистов больше, чем среди других. У нас нет разницы между разными профессиями. Нет! Есть! Я видел сам, как работают шахтеры, сталевары, рыбаки. И знаю, что профессии у людей разные. И у каждой профессии – трудной, смертельной – есть примазавшиеся. Вот они-то и говорят, что нет разницы. Она есть! О ней, о разнице, и надо говорить. Я артист. Я сжег себя. Почему об этом никто не должен знать? Я сжег себя – по призванию – ради людей.
Чувства покрылись мхом. Крепким. Сквозь него нельзя пробиться. Может один артист. Он живой. Но он – смертник. Пожалейте его. Поймите его. Он идет на смерть ради вас, ради всех. Все научились говорить святые слова легко. Артист не защищен. Он верит, что ему верят. Он любит. Есть притворяющиеся. Их много. Очень Но артист жив. Пока. Поберегите его. С ним уйдет жизнь. Из вас!
Голография
Мой отец был очень мягким человеком. Наверное, эта черта и мне досталась. Но иногда считают, что доброта и мягкость сродни беспринципности – я против такой доброты. Быть добрым – значит только одно: любить людей, предполагать в них наличие совести. Вы мне говорите, мол, я добрый, но есть вещи, которые я ненавижу: хамство, например. По-моему, когда человек идет на какое-то поганое дело, он убеждает себя, что все люди вокруг дрянь и они ничего не стоят. Почему, скажем, Губа убивает Егора Прокудина? Из зависти. Сначала он думал, что Прокудин притворяется, а потом вдруг понял: есть в этом человеке чувства, ему, Губе, недоступные. В зле самое страшное – самооправдание. И вдвойне страшно, когда оправданием недостойного человека занимается искусство. Сегодня на экране появляется много так называемых антигероев, и, увы, очень часто авторы этих картин как бы говорят зрителю: да смотрите, он такой потому, что… И приводят целую систему оправданий – короче, обстоятельства виноваты. Это, по-моему, опасная позиция. Искусство должно будить в человеке совесть – тогда оно доброе.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});