ты не больна ли, жинка? — встревоженно спросил ее как-то Василий Леонтьевич. — Может, за лекарем послать?
— Единый у нас лекарь — бог всемогущий, — сурово ответила Кочубеиха. — Ты не обо мне, а о деле помышляй.
— О каком деле? — удивился судья.
— О государевом… Отписал бы в приказ, какие речи гетман старши́нам держал…
— Писал, жинка, писал, — вздохнул Кочубей, — только веры там нет писаниям моим… Видно, есть там некто, гетману радеющий…
— Самому государю пошли… Всем нам ведомо, что гетман из шляхетской породы и не иначе как измену замышляет… Помнишь, как он однажды у нас Брюховецкого и Выговского за измену хвалил?
— Ох, помню… Да опасаюсь, веры не дадут…
— С надежным человеком пошли…
— Боюсь беду на себя накликать, — продолжал возражать судья. — Многие уже доносы на гетмана посылали, да под кнут попадали… Кабы еще знаки явные измены имелись, а то догадки одни…
— Пиши, Леонтьич, пиши… Государь разберется… Вспомни горе наше… Бесчестие… Муку мою вспомни, — словно в горячке, шептала Кочубеиха.
— Опасаюсь, жинка, ох, опасаюсь…
— Бог заступник наш, Леонтьич… Пиши!
Вскоре после этого, в один из воскресных дней, зашли к Кочубеям монахи Севского монастыря Никанор и Трефилий, возвращавшиеся с богомолья из Киева. Монахи наслышались, что Кочубеиха ласкова до богомольцев и странного люда, пришли за милостыней.
И действительно, встретила их Любовь Федоровна радушно, накормила, одарила деньгами и полотном, оставила ночевать.
Вышел к монахам и Василий Леонтьевич. Узнал, что за люди, от себя тоже денег дал.
А наутро кочубеевский челядник пригласил старшего монаха Никанора к пану судье в сад.
Примыкавший к раскидистым хоромам сад был огромен и тенист. Василий Леонтьевич с ранней весны устанавливал здесь шатер, жил в нем до поздней осени.
Кочубей и его жена, приветливо встретив и угостив Никанора, подвели его к образу, висевшему при входе в шатер. Все стали на колени, помолились. Василий Леонтьевич сказал:
— Хотим мы говорить с тобой тайное… Можно ли тебе верить, не пронесешь ли кому?
Монах перекрестился:
— О чем будете говорить — никому не поведаю…
Тут Кочубеиха не сдержалась, принялась бранить гетмана:
— Беззаконник он, вор и блудодей…
Рассказала она, как гетман крестницу свою околдовал, как народ грабит и старши́ну смущает…
А Василий Леонтьевич добавил:
— Гетман Иван Степанович Мазепа замыслил великому государю изменить, отложиться к ляхам и московскому государству учинить великую пакость: пленить Украину и государевы города…
— А какие города? — полюбопытствовал монах.
— Об этом я скажу после, кому надо, — ответил Кочубей, — а ты ступай в Москву, донеси, чтобы гетмана поскорей захватили в Киеве, а меня уберегли от его притеснений и мести…
Никанор, получив на дорогу семь золотых, ушел. Через несколько дней он давал показания в Преображенском приказе.
Начальник этого приказа князь Федор Юрьевич Рамодановский славился своей жестокостью и неподкупностью. Он давно имел в подозрении гетмана, о чем не раз намекал государю.
Однако, сняв показания с монаха, Рамодановский вынужден был отказаться от дальнейшего следствия. Чувствуя неприязнь князя, Мазепа давно уже добился царского указа, чтобы все дела, касавшиеся Украины и гетмана, велись Посольским приказом. Сидевшие там Головкин и Шафиров и этому доносу Кочубея, как и всем предыдущим. не дали веры.
Монаха задержали, а показания его крепко застряли в столе Шафирова, который даже не счел нужным доложить о них государю.
Гетмана же тайно о доносе известили…
И тут только в полной мере понял писарь Орлик значение некогда сказанных Мазепой таинственных слов: «Поживешь — поймешь».
Орлик, следивший за Кочубеем, неоднократно предупреждал гетмана о враждебности судьи. Он считал, что связь с Мотрей приносит большой ущерб пану гетману, так как любовь эта заставляет смотреть сквозь пальцы на деятельность Кочубея и по-прежнему держать его в приближении.
Хитрый писарь не догадывался о тонкой, иезуитской политике Мазепы.
Иван Степанович понимал, что смещение с должности Кочубея, имевшего большие связи с казацкой старши́ной, могло повлечь за собой крупные неприятности. Кроме того, было и другое, более сложное препятствие. Кочубея знали в Москве как преданного, хотя и недалекого человека. Больше всего опасаясь неизвестных доносчиков, гетман сам постоянно расхваливал генерального судью и добился того, что именно Кочубею был поручен «тайный присмотр» за ним.
Смещение человека, верность которого он сам не раз подтверждал, могло показаться подозрительным и при наличии постоянных мелких доносов, поступавших со всех сторон на гетмана, вызвать со стороны Москвы настоящий «тайный присмотр».
Пока между Мазепой и Кочубеем существовала дружба, гетман мог быть спокоен. Сватая Мотрю, он в глубине души надеялся на укрепление дружбы, на то, что со временем убедит Кочубея примкнуть к нему.
Однако неудачное сватовство обострило отношения, и это заставило гетмана применить другой, заранее продуманный способ. Он нарочно говорил при Кочубее слова двойного значения и, зная, что судья сообщит о них в Посольский приказ, немедленно отправлял туда свои объяснительные письма. Он «делал врага смешным», как советовали отцы иезуиты.
В этом, сама не ведая того, помогала ему Мотря.
Гетман любил крестницу, но его разум не находился в подчинении у чувства. Он уже давно никому не давал своей арфы.
И так «премудро» было устроено сердце его, что совмещало оно одновременно и любовь и подлость.
Мазепа представил Шафирову историю своей любви к Мотре в смешном виде. Не пощадив чести девушки, он выставил Кочубея «обиженным дураком», помышляющим лишь о мести за потерянную невинность дочери.
И теперь, в ответ на известие