Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну, а может один человек противостоять давлению такого астрономического веса? — спросил Сталин.
— Нет, — ответил Миронов.
— Ну так вот, не говорите мне больше, что Каменев или кто-то другой из арестованных способен выдержать это давление.
(Александр Орлов. Тайная история сталинских преступлений. М. 1991, стр. 124—125.)Именно этого давления и не вынес Мандельштам.
* * *Эренбург в своих воспоминаниях рассказывает, что, когда Мандельштама арестовали врангелевцы и посадили в одиночку, он начал стучать в дверь, а на вопрос надзирателя, что ему нужно, ответил: «Вы должны меня выпустить, я не создан для тюрьмы!»
Вряд ли есть на свете люди, созданные для тюрьмы. Но все люди в той или иной мере наделены способностью к адаптации, умением приспосабливаться к любым условиям существования. Мандельштам этой способности был лишен начисто. В отличие от того же Ходасевича, который даже свой предсмертный стон собирался «облечь в отчетливую оду» и много в этом преуспел, Мандельштам органически не был приспособлен к тому, чтобы остаться вне Истории. Это было для него страшнее тюрьмы.
Есть великая славянская мечта о прекращении истории в западном значении слова… Это — мечта о всеобщем духовном разоружении, после которого наступит некоторое состояние, именуемое «миром». Мечта о духовном разоружении так завладела нашим домашним кругозором, что рядовой русский интеллигент иначе не представляет себе конечной цели прогресса, как в виде этого неисторического «мира». Еще недавно сам Толстой обращался к человечеству с призывом прекратить лживую и ненужную комедию истории и начать «просто» жить. В «простоте» — искушение идеи «мира»:
Жалкий человек…Чего он хочет?.. Небо ясно,Под небом места много всем.
Навеки упраздняются, за ненадобностью, земные и небесные иерархии. Церковь, государство, право исчезают из сознания как нелепые химеры, которыми человек от нечего делать, по глупости, населил «простой», «Божий» мир и, наконец, остаются наедине, без докучных посредников, двое — человек и Вселенная:
Против неба, на земле,Жил старик в одном селе…
Мысль Чаадаева — строгий перпендикуляр, восстановленный к традиционному русскому мышлению. Он бежал, как чумы, этого бесформенного рая.
(О. Мандельштам. «Петр Чаадаев».)Приведенный отрывок отчасти объясняет ужас Мандельштама перед необходимостью жить вне истории, природу его неприспособленности к этому внеисторическому существованию.
Толстой мог жить вне истории, потому что в его распоряжении была другая вечность, гораздо более прочная: Царство Божие.
Для Мандельштама не было другой вечности, кроме Истории. Эта зыбкая земная вечность была ему дороже «десяти небес».
Впрочем, когда исчезает вечность, у художника остается еще одно, последнее прибежище, последняя гарантия нерасторжимости его связи с истиной: совесть.
* * *Поэт — дитя гармонии. Поэтому каждое проявление дисгармонии для него мучительно, нестерпимо.
Совесть — это тот орган, посредством которого художник чутко реагирует на каждое (даже минимальное, мимолетное) нарушение мировой гармонии.
То, что для простого смертного в достаточной степени обыденно, тривиально, в душе поэта может вызвать взрыв:
Я с дымящей лучиной вхожуК шестипалой неправде в избу:Дай-ка я на тебя погляжу — Ведь лежать мне в сосновом гробу!
А она мне соленых грибковВынимает в горшке из-под нар,А она из ребячьих пупковПодает мне горячий отвар.
— Захочу, — говорит, — дам еще…Ну, а я не дышу, — сам не рад.Шасть к порогу — куда там! — в плечоУцепилась и тащит назад.
Тишь да глушь у нее, вошь да мша,Полуспаленка, полутюрьма. —Ничего, хороша, хороша!Я и сам ведь такой же, кума.
Что это за «шестипалая неправда», общность с которой, так страшно самобичуясь, ощущает поэт?
Н.Я. Мандельштам прямо связывает этот образ со Сталиным:
О шестипалости — это, конечно, фольклор, но, кроме того, кличка была и «рябой», и «шестипалый»… Как, ты не знаешь: у него на руке (или на ноге) — шесть пальцев… И об этом будто в приметах охранки.
(Надежда Мандельштам. Книга третья.)Совесть — рабочий инструмент художника. Это тот орган, посредством которого художник проникает в суть вещей. Поэтому совесть у художника всегда воспалена, она всегда болит.
Некогда предполагалось, что именно это свойство художника и должно быть гарантией его непогрешимости, гарантией нерасторжимости его связи с истиной.
Однако случилось так, что именно оно стало источником особой его уязвимости, его ахиллесовой пятой.
В этом тоже проявилась уникальность взаимоотношений, сложившихся между художником и государством нового типа.
Стальная дубинка сталинского государства ударила Мандельштама в самое больное место: в совесть.
Все шло к тому, чтобы неясный комплекс вины, терзавший душу поэта, принял четкие и определенные очертания вины перед Сталиным.
Сталин говорил от имени вечности, от имени Истории, от имени народа, от имени вековой мечты русской интеллигенции — от имени ее Христа. Он узурпировал даже право говорить от имени самой поэзии, от лица таинственного «ключа Ипокрены».
До поры до времени все эти многочисленные аргументы не действовали на Мандельштама, они были бессильны перед присущим ему сознанием своей правоты.
И вдруг все мгновенно изменилось.
Случилось это «средь народного шума и спеха, на вокзалах и площадях», там, где «шла пермяцкого говора сила, пассажирская шла борьба». Дело тут было уже не в самом Сталине, не в низкорослом и низколобом «кремлевском горце» с жирными пальцами, а в его идеальных чертах, в его облике, в его портрете, который вся эта голодная, нищая толпа вобрала в свою душу, приняла и узаконила так же бессознательно, как она приняла и узаконила словосочетание «враг народа»:
Средь народного шума и спеха,На вокзалах и площадяхСмотрит века могучая вехаИ бровей начинается взмах.
Я узнал, он узнал, ты узнала,А теперь куда хочешь влеки —В говорливые дебри вокзала,В ожиданья у мощной реки.
Дело было не в Сталине, а в народе, к которому Мандельштам впервые прикоснулся своей судьбой, беде которого он причастился, из одной кружки с которым пил:
Далеко теперь та стоянка,Тот с водой кипяченой бак,На цепочке кружка-жестянкаИ глаза застилавший мрак.
Приложившись губами к этой жестяной кружке, Мандельштам испытал вдруг непреодолимое желание разделить с народом не только его судьбу, но даже и его заблуждения:
А теперь куда хочешь влеки…
Подобно Толстому, который понял, что нельзя очиститься в одиночку, что это есть «величайшая нечистота», Мандельштам не хотел один обладать истиной: «Если народ вне истины, пусть лучше я буду не с истиной, а с народом».
Это чувство слитности со страной, с ее многомиллионным народом было таким мощным, таким всепоглощающим («сильнее и чище нельзя причаститься!» — говорил Маяковский), что оно незаметно перевернуло, поставило с ног на голову все представления Мандельштама об истине, всю его Вселенную:
Моя страна со мною говорила,Мирволила, журила, не прочла,Но возмужавшего меня, как очевидца,Заметила — и вдруг, как чечевица,Адмиралтейским лучиком зажгла…
Страну, бывшую для него прежде некоей абстракцией, он вдруг увидел воочию («как очевидец»), приобщился к ней, к ее повседневной жизни, пил с нею из одной кружки. И сквозь дальность ее расстояний, сквозь эти орущие, спешащие куда-то толпы людей, сквозь это великое переселение народов он вдруг, как сквозь гигантскую стеклянную чечевицу, заново увидел крохотный лучик адмиралтейской иглы. И этот крохотный лучик, тысячекратно усиленный этой гигантской линзой, зажег его.
Вряд ли слово «чечевица» возникло тут случайно. Уж слишком легко ассоциируется оно с чечевичной похлебкой, за которую библейский Исав продал свое первородство. Не исключено, что подсознательно Мандельштам ощущал происходящую с ним перемену предательством, изменой самому себе. Как бы то ни было, в великой сутолоке спешащих людских толп ему померещился некий созидательный смысл, и он уже готов увидеть в Сталине нового «строителя чудотворного», а в происходящем вокруг — не крах, не конец, но продолжение Санкт-Петербурга, продолжение великого дела Петра, которое тоже ведь началось с такого же бессмысленного перемещения людских толп, с крови, грязи и нищеты, а завершилось — великом городом над Невой, было увенчано адмиралтейской иглой и пушкинским «Медным всадником».
- Сталин против Лубянки. Кровавые ночи 1937 года - Сергей Цыркун - История
- Война: ускоренная жизнь - Константин Сомов - История
- Сталин против Гитлера: поэт против художника - Сергей Кормилицын - История
- … Para bellum! - Владимир Алексеенко - История
- Кто стоял за спиной Сталина? - Александр Островский - История