Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все посмотрели на Штерна.
— То, что человек отдает своему искусству, — сказал он по-английски, слегка запинаясь, — он отбирает у жизни, это так. И отдает ее фигурам. Это его собственная энергия, но также и кинетическая. Кто для меня более реален — фигуры в коробочке у меня в голове или фигуры людей на улицах?
— Этого художника можно считать вампиром, — провокационно заявил Штейнинг. — Он высосал жизнь из бедной девушки и теперь вливает ее в деревянные руки-ноги и раскрашенные лица.
— У него хорошее лицо, — сказал Штерн, слегка улыбаясь.
Филип потянул Фладда за рукав и шепнул ему, что свисающий, как тряпка, Полишинель зеркально повторяет позу безжизненно лежащей женщины.
— В общем, смысл этой картины таков, — сказал Штерн, — искусство живее жизни, но не всегда за это расплачивается художник.
Не сразу выяснилось, говорит ли Вольфганг Штерн по-английски. Иоахим шепнул Чарльзу, что Ансельм Штерн — важная фигура в культурной жизни Мюнхена, а также — что он сочувствует анархистам и идеалистам.
— Он не какой-нибудь Панч и Джуди — он обедает с фон Штуком и Ленбахом… его работы обсуждают в «Югенде» и «Симплициссимусе». Это я знаю. Его сына я не знаю.
Филип не вписывался в группу молодых людей. Он часто оказывался один. Вольфганг Штерн обнаружил его на скамье, где тот рисовал, и присел рядом.
— Вы позволить? — спросил он.
Филип кивнул.
— Я могу посмотреть? Я только мало говорю английский, я читаю лучше.
— У меня вышел долгий разговор с одним французом — в картинках, — ответил Филип, перелистывая страницы обратно к своему диалогу с Филиппом: наброски, жьенский фаянс и гротескные фигурки с майоликовых ваз и блюд.
— Вы есть художник?
Филип привычным жестом показал, как держит руки внутри вертящегося глиняного цилиндра. Вольфганг засмеялся. Филип спросил:
— А вы?
— Я надеюсь быть художник театр. Кабаре, новые пьесы, также Puppen,[47] как мой отец. Мюнхен хорош для художник, также опасен.
— Опасен?
— У нас плохие… плохие… законы. Люди идут в тюрьму. Нельзя говорить что думаешь. Можно посмотреть ваши работы?
Филип трудился над совершенно новым узором из переплетенных, образующих сетку тел — полулюдей, полуживотных, полудраконов, полупризраков. Он рождал невозможные сочетания воинов и мартышек Глостерского канделябра, сатиров и русалок майолики, насекоможенщин Лалика и, более опосредованно, обнаженных женщин, которые лежали, улыбались и умирали на всех огромных картинах символистов. В рисунке, над которым он сейчас работал, смешались безжизненная марионетка и безжизненная женщина с картины Вебера; Филип слишком акцентировал груди, и пропорции получились некрасивые. Вольфганг засмеялся и потрогал грудь на картинке пальцем. Филип тоже засмеялся. Он сказал:
— Я видел в Англии марионеток вашего отца. Золушку. И другую пьесу, про женщину-автомат. «Песочный человек» или что-то вроде этого. Они оживают — и в то же время не оживают. Сверхъестественно.
— Сверхъестественно?
— Как привидения, духи или гномы. В каком-то смысле они живее нас.
Вольфганг улыбнулся. Он снова спросил:
— Я могу?
Взял у Филипа карандаш и принялся рисовать собственную решетку из тел — ухмыляющихся черных чертенят и женщин с крыльями летучих мышей.
— «Симплициссимус», — сказал он, но Филип не понял.
Они отправились в павильон Родена на площади Альма. Здесь было собрано большинство работ Родена — бронза, мрамор, алебастр. Стены были увешаны его рисунками. Над зрителями нависали горы плоти и мышц. Из грубого камня выглядывали тонкие застывшие черты женских лиц и снова прятались в камень. Энергия скульптур потрясала — они извивались, боролись, преследовали, спасались бегством, хватали, выли, сверлили пронзительным взглядом. Первым поползновением Филипа было — повернуться и бежать. Всего этого было слишком много. Все это так могуче, что уничтожит его, — как можно рисовать сеточки из человечков и лепить скромные кувшинчики перед лицом этого вихря искуснейшего творения? Но был и противоположный импульс. При виде такой красоты единственной возможной реакцией было желание самому что-то сотворить. Филип думал глазами и пальцами. Ему отчаянно нужно было провести руками по ляжкам и губам, пальцам ног и прядям резных волос, чтобы почувствовать, как они сделаны. Он бочком попятился в сторону от Уэллвудов и Кейнов. Ему нужно было остаться наедине со статуями. Бенедикт Фладд тоже украдкой отошел. Филип последовал за ним. Фладд остановился перед статуей женщины, сидящей на корточках — она держалась за щиколотку и за грудь, выставляя любовно отделанное скульптором отверстие между ног. «Прямо-таки просит, чтобы ее потрогали», — сказал Фладд, отвечая невысказанным мыслям Филипа, и потрогал — провел пальцем меж половых губ, облапил грудь. Филип не последовал его примеру и огляделся, со страхом ожидая появления охраны или разгневанного автора.
Автор действительно был здесь, в павильоне, — он устроился будто в собственной студии. Он говорил с двумя мужчинами — один, высокий и очень оборванный, с длинными сальными локонами, кутался в пальто, несмотря на теплую погоду. Другой, тоже оборванный, дико, отрывисто жестикулировал. Они стояли перед призрачно-белой алебастровой копией «Врат ада», и Роден, выставив рыжую бороду, объяснял им композицию, сверкая голубыми глазами, разъясняя масштабный замысел широкими взмахами и тычками рук.
— Господи, — сказал Штейнинг, — это же Уайльд. Я слыхал, что он сидит в здешних кафешках, где подают чай мальчики-алжирцы. У него нет денег, и люди подчеркнуто не узнают его при встрече. Он прячется за газетой, чтобы не смущать бывших знакомых.
— Надо бы с ним поздороваться, — сказал Хамфри. — Он заплатил ужасную цену и расплатился сполна.
Ансельм Штерн сказал, что второй собеседник Родена — Оскар Паницца, «наш собственный скандально знаменитый писатель, автор непристойных пьес и сатиры… здесь, в Париже, он в ссылке. Он алиенист — безумец, изучающий безумцев».
— Анархист, — добавил Иоахим Зюскинд, — который верит, что все дозволено. Надо и с ним поздороваться.
Олив стало тепло от гордости за Хамфри, когда тот вместе со Штейнингом направился к беседующим, чтобы поприветствовать великого грешника. Хамфри был великодушен. Олив любила его, когда он шел на риск. Но сама она с ним не пошла.
Всеобъемлющая сексуальность работ Родена захватила и Олив. Она сумела спрессовать память тела о неприятной истории с Метли, запихать ее во что-то вроде сжатого кружка коричневатой плоти, от которого можно было увернуться, если он поднимался на поверхность сознания, — ох, вот опять, ну-ка отвернись, — но вещи наподобие «Женщины, присевшей на корточки» воскрешали его в памяти, словно отогревая замерзшую змею. Данаида была прекрасна. Белая, сверкающая, она в отчаянии выгнула спину, пряча лицо в камне. Мраморные волосы стекали по голове застывшими белыми волнами. Она обитала в подземном мире — ее вместе с пятьюдесятью сестрами осудили за убийство мужа и приговорили вечно таскать воду в решете: символ вечных, тщетных усилий. Но она была настолько прекрасна, что дух захватывало. Олив робко тронула ее ухо одним пальцем затянутой в перчатку руки. Том сосредоточился на ее красоте. Он не желал иметь ничего общего с Уайльдом.
Джулиан не прочь был бы познакомиться с Уайльдом, хотя Уайльд как идея ему не нравился. Он стоял в нескольких шагах от Штейнинга и Хамфри Уэллвуда, пока они пожимали изгою руку. Они пожали руку и Родену, и Джулиан им позавидовал. Уайльд выглядел ужасно. Кожу покрывали ярко-красные пятна, которые он безуспешно пытался замазать какой-то пудрой, кремом или и тем, и другим. Меж мясистыми губами зияла черная дыра там, где выпали передние зубы и не были заменены мостом. Уайльд был очень тронут тем, что Штейнинг его узнал: «вам еще предстоит свершить великие дела на сцене, а мне осталось лишь шелестеть, подобно сухим листьям на ветру». Он представил Паниццу — «мой собрат по несчастью, poute maudit,[48] которого не удивишь ни одной человеческой повадкой, ибо он изучил их все…». Когда Роден и Паницца отошли, Уайльд приблизился к Хамфри вплотную и задышал ему в ухо, что будет чрезвычайно благодарен, если Хамфри на время одолжит ему денег — ибо средства самого Уайльда сильно сократились и доходят до него нерегулярно.
— От него ужасно разило, — рассказывал потом Хамфри жене. — Я отдал ему все, что у меня было в карманах, потому что от него так ужасно пахло, и я ощутил себя виноватым в этой вони. Так он и стоял, зловонный, перед «Вратами ада». Он поплелся прочь… ему было очень стыдно, что я дал ему денег… он бормотал, что пойдет выпьет мятного чаю. Его рот сам по себе как врата ада.
- Саксонские Хроники - Бернард Корнуэлл - Историческая проза
- Мальчик из Фракии - Василий Колташов - Историческая проза
- Император умрет завтра - Анатолий Гончаров - Историческая проза
- Гибель Армады - Виктория Балашова - Историческая проза
- Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 4 - Вальтер Скотт - Историческая проза