Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговор перешел на будущую лекцию Эммы о торговле белыми рабынями. Теперь говорили по-английски. Эмма спросила, чем еще большинство женщин может заработать на хлеб, если не продажей своих тел. Как можно винить женщину — служанку, одиноко живущую в погребе, работницу на фабричной скамье — за то, что ей хочется немного человеческого тепла, чуть более питательной еды, а хотя бы и красивой одежды? Рабочим платят так мало, что и замужние женщины вынуждены торговать собой. Часто даже с ведома мужа. А мужчины, покупающие их ласки, потом возвращаются домой и заражают своих жен — которых тоже купили — сифилисом. А государство, полиция и врачи наказывают не этих мужчин, о нет. Они наказывают женщин. Женщины должны взять власть над своей жизнью и своими телами.
Худая женщина в сером платье, которая все время покашливала, спросила, прибыл ли груз резиновых изделий. Верно ли, что американцы собираются продемонстрировать использование их на конгрессе?
— Надеюсь, что да, — ответила Гольдман.
Чарльз ощутил смутное возбуждение. Не совсем в нужном смысле. Потом, возвращаясь к себе в гостиницу, он внимательно разглядывал встречных женщин, стайки улыбчивых манящих девушек в хорошеньких юбках и туго натянутых корсажах, прогуливающихся элегантных дам полусвета. Он никогда не видел живой обнаженной женщины — только мраморных и бронзовых. Он примерно представлял себе выступы и отверстия, о которых ему следовало знать. Возможно, стоит купить это знание — заодно помочь какой-нибудь женщине заработать на хороший обед? — но именно потому, что Карлу приказали видеть в прогуливающихся, веселых, манящих существах людей, ему стало трудно или даже невозможно с ними торговаться. Все это была ложь. Кроме того, как неоднократно повторила Гольдман, можно заразиться. Пьеса, за которую осудили Паниццу — «Собор любви»? — по словам Иоахима, представляла Бога-Отца, Богородицу и Иисуса как семейство небесных дегенератов, разрешивших дьяволу впустить в мир сифилис для наказания папского семейства Борджиа за разврат и оргии. В Англии Иоахим никогда так не разговаривал. Карл впервые задумался: а как сам Иоахим удовлетворяет свою половую потребность? Но не мог придумать, как бы его об этом спросить.
Карл ужинал с Кейнами, Томом, Фладдом и Филипом. Все говорили об увиденном на Выставке. Чарльз не упомянул ни об Эмме Гольдман, ни о проститутках. Кейн сказал: надо полагать, это хороший знак, что представители воюющих наций — например, немцы и китайцы — мирно сосуществуют в этом придуманном городе. Фладд, то возбужденный, то ворчливый, спросил: неужели Кейн не видел газет? Анархист выступил из толпы с револьвером и выстрелил в упор в итальянского короля. Три года назад они бросались на него с ножом и промахнулись. На этот раз они его достали. Он мертв. Чего они надеются добиться?
— Хаоса, — ответил Кейн. — Это безумцы.
Карлу снова пришлось сохранять вежливую маску, освоенную в школе. Он только сейчас начал осознавать, в какой переплет попал с моральной точки зрения. Принадлежность к чему-то, вера в идею могла вынудить человека согласиться с чем-то таким, что со стороны выглядело смешно или чудовищно. Он пытался быть христианином, пытался заставить себя поверить в непорочное зачатие и воскресение. Анархисты привлекали его, будили воображение. Но он не мог — никак не мог — поверить, что демонстративное убийство какого-нибудь дряхлого, выжившего из ума короля действительно приближает царство справедливости и свободы. А потом он попытался взглянуть на дело глазами анархистов. Он пришел к такой формулировке: они одновременно и более здравомыслящи, и более безумны, чем обычные люди. Они лучше представляют себе человеческую натуру, которая, возможно, всего лишь идея. Но они — всерьез, они настоящие, а эта гостиница — нет, это суфле — воздух на тарелке, эти женщины в вечерних туалетах за соседним столиком продаются и покупаются.
Однако суфле было вкусное — с горьким апельсином и гран-марнье. Его вкус оставался на языке, как благословение.
Филип проводил большую часть времени в одиночестве. Фладд или отказывался вылезать из постели, или мрачно сидел в гостинице, поглощая кофе с коньяком. Филипу он велел идти заниматься расширением кругозора. Филип прошел много миль, глядя на огни, переводя увиденное в идеи для горшков, но у него ничего не получалось. Тут всего было слишком много. Его собственное искусство казалось ему в сравнении жалким, провинциальным, далеким, и он почувствовал себя невеждой и деревенщиной.
Он нашел на эспланаде Инвалидов выставку керамики. Особая выставка жьенского фаянса понравилась ему своим главным экспонатом — потрясающими керамическими часами высотой более трех метров, стоящими на резном пьедестале. Филип решил, что для часов это дурацкая форма, но невероятное мастерство их создателей повергло его в священный трепет. Часы были в виде очень высокой вазы с золотой подглазурью, какой Филип никогда не видел, а из вазы — из ее плеч, так сказать, — прорастали спирали и подвески зеленых и бирюзовых листьев, из которых, как странные плоды, выглядывали грозди сферических электрических лампочек. Надо всем этим трудолюбиво преклоняли колени три обнаженных купидона, поддерживая часы в форме голубого небесного глобуса, усаженного звездами; в его недрах скрывался механизм часов, а за ходом времени можно было наблюдать через отверстие на экваторе. Еще один купидон с крылышками присел на глобус, держа в руке факел, в котором также прятался мощный электрический фонарь.
Филип принялся рисовать часы. От Фладда он перенял нелюбовь к пухлогубым купидончикам и всему, что тот называл финтифлюшками. Филип решил, что, может быть, это чудовищное видение поможет вытащить Фладда из кровати. Из-за стенда вышел молодой человек, примерно одних лет с Филипом, в рабочем комбинезоне, и попросил разрешения посмотреть на рисунок. Юноша что-то сказал по-французски — Филип не понял ни слова, но тон был дружелюбный, с оттенком восхищения. Филип сказал по-английски, что не говорит по-французски. Он положил альбом и карандаш и жестами показал, что он горшечник, двигая пальцами внутри воображаемого цилиндра воображаемой глины на воображаемом гончарном круге. Француз рассмеялся и изобразил, что рисует тонкие цветочки тонкой кистью на близко расположенной поверхности. Филип показал на себя и произнес: «Филип Уоррен».
— Филипп Дюваль, — ответил француз. — Venez voir ce que nous avons fait.[45]
Он показал Филипу вазы из мягкого фарфора с медной глазурью фламбе и вазы в форме веретена или колонны — расписанный бисквит, одна с пионами, одна с увуляриями. Филип делал пометки и срисовал увулярию к себе в альбом. Эти мастера совершенно по-новому пользовались металлическими глазурями, создавая подобия шанжанового шелка, парчи — Филип жестами выразил свое восхищение, а Филипп ответил по-французски, что это чудовищно трудно, и Филип понял. Ему показали также очень хорошие попытки воспроизвести тайный китайский красный цвет. «Китайский», — сказал Филип. «Oui, chinois», — ответил Филипп. И золотой и серебряный кракелированный фарфор. Какое это все нарядное, подумал Филип.
А потом Филипп вытащил откуда-то совершенно другие вещи, ранние, знаменитые жьенские имитации итальянских майолик эпохи Возрождения, и Филип влюбился. Ему безумно понравились эти цвета: песочно-золотой желтый, индиговый синий, шалфейно-зеленый, сияющий на черном фоне или деликатный на белом. Его влекли к себе разные твари, переплетенные, карабкающиеся, кривляющиеся на поверхностях сосудов, — рогатые Паны с высокими острыми ушами и острыми бородками, с косматыми бедрами, плавно переходящими в стилизованные листья — синие, золотые, зеленые. Филипу нравились стилизованные, закрученные спиралью ветви с золотыми яблоками, тонкие нити, усики, трубы. Здесь были гибкие золотые юноши с озорными ухмылками и синие драконы с рыбьехвостыми детьми — не жирными путти, а смеющимися желто-золотыми мальчиками, — и фавны, и дельфины, все нарисованные стремительно, все яркие, сверкающие. Они напомнили Филипу ворох его рисунков с Глостерского канделябра, с человечками, мартышками, драконами, и у него забрезжили идеи новых, своих собственных узоров, с сочетанием того и другого, ибо на ветвях вечного древа хватит места всем. Он попросил у Филиппа времени, чтобы скопировать один-два рисунка. «Арабески», — сказал Филипп. Он нарисовал для Филипа другие часы, украшенные подобными созданиями, и показал ему очень интересный узор — волну в виде греческого меандра из усов дикой земляники.
Они выпили кофе в маленьком кафе, общаясь рисунками. Рисовали по очереди: Филип воспроизвел узоры своих изразцов из Дандженесса, камнеломку и фенхель, а Филипп нарисовал еще несколько фантастических тварей, ваз с ручками-драконами и гарпий, переплетенных с ветвями. Филип изобразил Фладдовых головастиков, но не мог придумать, как бы объяснить Фладда. Наконец он нарисовал мастера-горшечника за гончарным кругом и подмастерье с метлой. Он жестами объяснил, что подмастерье — это он, а потом, усиленно показывая вдаль, изобразил, что пойдет за Фладдом — он притворился, что храпит, — и приведет его на выставку керамики. У Филиппа были черные волосы и очень четко очерченное лицо с острым подбородком.
- Саксонские Хроники - Бернард Корнуэлл - Историческая проза
- Мальчик из Фракии - Василий Колташов - Историческая проза
- Император умрет завтра - Анатолий Гончаров - Историческая проза
- Гибель Армады - Виктория Балашова - Историческая проза
- Вальтер Скотт. Собрание сочинений в двадцати томах. Том 4 - Вальтер Скотт - Историческая проза