ты хотя бы знаешь. Она никогда не станет другой для тебя, как и твоя – для меня.
И снова ожило вдруг перед моими глазами: губы, касающиеся мочки уха, звенящей там серебряной серьги… Папенька широко усмехнулся, но ответить не успел.
– А какую маску носим мы, твоя царица? – тихо спросила маменька, стоявшая все это время подле них. – Если ты так зорок, воевода, расскажи нам…
Грозный повернулся к ней, еще раз вытер губы. Она все смотрела не то с грустью, не то с жалостью, не то с обидой – не понять. Ждала. Грозный сощурился, склонился немного ближе: тоже будто сказал ей что-то, но без слов. Наконец улыбнулся.
– Я не зорок. Но маска твоя, царица, – Луна. Не та, что над Осфолатом красуется, а та, которую солнце затмевает. Редко она сияет, но сияет, и все любуются ею, даже само солнце. Сияй же и ты, царица. Спасибо за твою тревогу.
И он поцеловал ей руку окровавленными губами – заалел след на белой коже. Глубоко поклонился, первым спрыгнул с помоста и пропал среди одобрительно вопящих воевод. Не сел сегодня с папенькой, уступил место главному из послов – рыжему, холеному… жителю каких-то там вулканов, на которых армия хотела закупить лошадей.
Пир продолжился. То и дело маменька искала кого-то в толпе, а вот на папеньку сердилась: не оживилась, когда сказал тост, не танцевала, а только печалилась до самой зари. И не стерла, так и не стерла кровавый поцелуй. Луна. Почему же луна? Как странно все…
Да. Да, точно, тогда все и испортилось. Из-за слов, из-за боя и из-за шепота на ухо. Я все время ведь думаю о том вечере, думаю и должна, может, спросить, но…
– Идут! – Грозный поднимает голову, вскакивает. И правда, там, в палате, шаги. – Беги, малютка, будут ведь ругать.
Да: шаги по ту сторону двери – легкие, маменькины. Она мне такого не простит, от нее нужно прятаться. И я, едва кивнув, срываюсь с места, мчу что есть сил, подобрав платье. Не добежать до поворота коридора, не успею… ныряю в стенную нишу, к старому ларю, и снова осторожно высовываю нос. Не кончилось ничего. Только начинается.
Грозный уже у дверей, когда маменька с усилием отворяет их. Он помогает удержать створку, накрывает ее руку своей. Маменька замирает, голову вскидывает. А другая ладонь ее тут же тянется, будто к его щеке, почти касается… нет, маменька, не тронь!
– Не мучь его. – Блестят перстни на удержавших руку пальцах. – Не надо.
Он шепчет, почти не размыкая губ, но слышно, все слышно в наших гулких древних коридорах. Маменька вырывается, отступает, и опять вижу я ее обиду. Бедная…
– Настолько я подурнела, настолько стала гадка?
Кажется, она чуть не плачет. А я так хочу выскочить и взять ее за руки.
– Ты… – Грозный запинается, а ведь не бывает с ним такого. Потерялся он в словах, снова почувствовал вину. – Что ты, никого нет прекраснее. И бежать бы прочь.
Она не поворачивается больше, не глядит на него, говоря:
– Не смей жалеть меня. Не побегу. Не надейтесь.
– А что же, нужно бы надеяться? – спрашивает он вдруг. Не ласково уже. Насмешливо, грозно, гордо. И маменька тоже усмехается. Смех ее – словно надтреснутый звон.
– Сам бы и бежал. Много у тебя врагов, свет мой, и грехов много, слушай свою царицу. Ясного вечера, ясной ночи вам обоим. И вашим недостроенным крепостям.
«Свет мой…» Снова. Летит белый подол, подхваченный легкой рукой. Маменька уходит быстро, не замечает меня. Грозный, точно ударили его, глядит ей вслед с окаменевшим, ожесточившимся лицом. Отворачивается наконец – и сам открывает тяжелые двери.
– Звал меня, мой царь?..
Скрывается его силуэт, и настает тишина. Ничего уже не слышу, но точно вижу: там, в палате, снова объятие – иное, одинаково крепкое у обоих. И губы папеньки, шепчущие в смуглое ухо, где звенит серьга – не жемчужная нить, но сверкающее кольцо: «Любимец…»
Не могу, не могу больше! Выскакиваю из ниши, бегу что есть сил прочь. Реву в голос, размазываю кулаками слезы, спотыкаюсь, отталкивая попадающихся изредка стрельцов и слуг. Оставьте меня! Все! Пропустите! Дальше, дальше, дальше, а в голове:
«Не ссорьтесь».
«Подари мне лучше счастье».
«Не мучь его».
Стыдно мне плакать… но меня есть кому утешить. Надо только добежать.
* * *
Долго ли еще гореть нежной звездочке, долго ли звучать смеху на пирах, долго ли плясать скоморохам и сверкать стали? Беда у ворот, беда в темном лесу ходит тропами зверей, беда – в расписных палатах царя и царицы. У беды много обличий и голосов. Всем, кто побежит от беды прочь, она отсечет и ноги, и головы. А обугленные кости свои беда оставит стеречь чудовищ, и будут чудовища ждать того, кто повторит историю.
Но когда почернеет обожженный небосклон, вместе вспыхнут там две новые звезды и вместе поднимутся – высоко, каждая над своим горизонтом. У первой горизонт устлан будет полями и изумрудными чащами; вторая станет странствовать от заросших кровавыми тюльпанами холмов к мерзлой Пустоши.
Однажды звезды встретятся, и света от их схлестнувшихся лучей станет столько, что озарят они полмира. Однажды пролитая кровь станет знаком их верности друг другу, а серебро – знаком верности своей клятве. Но недолго светить и им. Яркое сияние утонет в собственном отражении в чароитовой чаше.
И померкнет.
Часть 1
Великая смута
1. Козел в огороде
Девчонка была еще далеко, очень далеко. Ее отряды не преодолели и трети пути до столицы: то в одном, то в другом городе встречали какое-никакое сопротивление. Но порой Хинсдро казалось, он не то что слышит тяжелую конскую поступь и шелест стальных крыльев, но даже чувствует, как она дышит в затылок. В туманных видениях на грани бессонницы и дремы то и дело чудилось: она мчится к воротам на вороном коне. Щурит синие глаза, облизывается на стены Ас-Кова́нта, нахально улыбается. По слухам, у маленькой мерзавки белозубая улыбка отца – ее так глупо и страшно умершего отца, Вайго VI Властного, последнего государя Первой Солнечной династии.
Проклятье. Проклятье. Проклятье!
Впрочем, чего только не молвит суеверный люд. Трупы, тем более обгоревшие до костей маленькие девочки, не встают из могил и определенно не вырастают в королев. И если верность и даже веру окраинного сброда можно купить обещаниями лучшей жизни, то здесь, в сердце страны, не откроют ворот, не преклонят колен перед дрянной подстилкой Луноликого – королевича ли,