Читать интересную книгу Без дна - Жорис-Карл Гюисманс

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 78

Зайдя в тупик. Дюрталь терялся в расплывчатых теориях, в каких-то замысловатых, путаных и ни к чему не ведущих постулатах. Ему не удавалось выразить свои чувства, происходило именно то, чего он так опасался: он упирался в глухую стену.

Надо, говорил себе Дюрталь, сохранить подлинность документа, точность деталей, полновесный энергичный язык, свойственный реализму, но надо также исследовать глубины души, а не объяснять тайну болезненностью чувств; роман должен состоять из двух частей, спаянных одна с другой подобно тому, как в человеке неразделимы душа и тело, и анализировать их взаимные влияния, столкновения, согласие. Одним словом, не покидая столбовой дороги, столь уверенно намеченной Золя, надо проложить параллельно ей другую — над пространством и временем — и двигаться сразу по обеим, то есть избрать для себя спиритуалистический натурализм, не в пример прежнему возвышенный, совершенный, жизнестойкий.

Однако никто сегодня к этому не стремится. Пожалуй, только Достоевский, но ведь этот проникнутый каким-то болезненным состраданием русский не просто возвышенный реалист, он еще и христианский социалист. В нынешней Франции среди всеобщего разброда, когда всех интересует лишь материальное, существуют два литературных лагеря — либеральный, который делает натурализм доступным для светского общества, отвергая его смелые сюжеты и новизну выражений, и декадентский, который, доводя дело до крайностей, лишает роман описательности, плотности и под предлогом легкости и непринужденности сползает к невнятной тарабарщине телеграфного языка. Таким образом он лишь прячет поразительное отсутствие мысли за чисто внешними эффектами. Что же до поборников изображения действительности, Дюрталь не мог без смеха думать об упрямом ребяческом пустословии этих так называемых психологов, которые никогда не углублялись в неизведанные глубины сознания, никогда не высвечивали тайных уголков страсти. Они лишь приправляли безвкусную водицу Фелье солью Стендаля, и получалось ни то ни се — литература для курортников, одним словом.

Они повторяли в своих романах азы философии, включали в них свои примитивные рассуждения, как если бы простая реплика Бальзака, подобная, например, той, которую он вкладывает в уста старика Юло в «Кузине Бетте»: «Могу ли я увести малышку», — не освещала душу человека лучше всех этих конкурсных сочинений. Ждать от них какого-либо порыва, стремления вырваться из тисков действительности не приходилось. «Истинный психолог нашего времени, — думал Дюрталь, — не их Стендаль, а этот удивительный Элло, чей роковой неуспех похож на чудо».

Дюрталь начинал думать, что Дез Эрми прав. В мире литературы, где царил полный разлад, ничего уже не оставалось стоящего, кроме разве что жажды сверхъестественного, которая, за неимением более возвышенных идей, удовлетворялась спиритизмом и оккультными науками.

Погрузившись в свои размышления, лавируя и петляя, Дюрталь добрался в конце концов до другого вида искусства — до живописи, где идеал достигнут примитивистами.

В Италии, Германии, особенно во Фландрии они взывали к девственной чистоте святых душ; на фоне достоверной, тщательно выписанной обстановки люди возникали как бы захваченные врасплох; и от этих зачастую самых обычных лиц, от этих нередко невзрачных, но западающих в душу физиономий веяло небесной радостью, пронзительной тоской, простодушием, душевными бурями. Материя как будто изменялась — то ли расширялась, то ли сжималась, — и происходил почти чудесный прорыв в сверхчувственное…

Откровение посетило Дюрталя в прошлом году, хотя тогда он еще не так глубоко ощущал омерзительность современной жизни; это случилось в Германии, перед распятым Христом кисти Маттеуса Грюневальда.

Дюрталь вздрогнул и почти до боли сжал веки. Картина с необыкновенной ясностью предстала перед его взором. Снова в ушах раздался возглас восхищения, который вырвался у него в маленькой зале Кассельского музея: на кресте высилась огромная фигура Христа, и плохо оструганная, со следами коры ветвь, служившая кресту перекладиной, сгибалась под тяжестью тела.

Казалось, ветвь вот-вот распрямится и, словно сострадая бедному телу, которое удерживали пронзившие ступни мощные гвозди, метнет его ввысь, подальше от жестокой и преступной земли.

Изувеченные, вывернутые в суставах руки Христа по всей длине были словно скручены ремнями мышц, тощее плечо напряглось до предела. Сведенные судорогой пальцы широко раскинутых рук, выражая мольбу и упрек, казалось, пытались сложиться в благословляющем жесте; влажные от пота мускулы груди подрагивали; обручами от бочек проступали ребра; вспухала плоть, разлагавшаяся, посиневшая, с пятнышками от укусов насекомых и утыканная, словно иголками, занозами от розог.

Час жертвы пробил. Из раны в боку стекала на бедро густая темно-вишневая кровь. Розовая сукровица, лимфа и пот цвета светлого мозельского вина сочились на живот, под которым колыхалась волнистыми складками ткань. Колени были стиснуты, а изуверски выкрученные голени расходились до самых ступней — наложенные одна на другую, они, покрытые бурыми пятнами запекшейся крови и зеленоватыми гниющими струпьями, выглядели ужасно. Шляпка гвоздя врезалась в набухшее мясо, а скрюченные пальцы ног, вопреки благословляющему жесту рук, казалось, посылали проклятие, почти царапая посиневшими ногтями железистую охряную землю, похожую на озаренную багровым светом землю Тюрингии.

На это пучившееся туловище в изнеможении свешивалась большая голова с всклокоченными волосами и в изломанном терновом венце. Боль и ужас еще мерцали в истомленном взгляде чуть приоткрытых глаз. Лицо местами вздулось, лоб в кровоподтеках, щеки впали, весь вид выражал страдание, и только сведенные ужасной судорогой челюсти растягивали губы в улыбку.

Предсмертные муки были так жестоки, что смех застрял в глотках обратившихся в бегство палачей.

На фоне синего ночного неба крест как будто осел почти до самой земли; рядом стояли двое: с одной стороны — Богоматерь в кирпично-красном покрывале, густыми волнами спадавшем на длинные складки тускло-голубого платья, — застывшая, бледная, с опухшим от слез лицом, она, уставив взгляд перед собой, рыдала, впиваясь ногтями себе в ладони; с другой стороны — святой Иоанн, смахивавший на бродягу, на загорелого швабского крестьянина, рослый, с завивавшейся мелкими кольцами бородой; рельефные складки его одежды напоминали кору дерева, из-под светло-желтого плаща, подкладка которого, подобранная у рукавов, отливала лихорадочной зеленью незрелого лимона, пламенел багрянец хитона. Святой Иоанн изошел слезами, но сил у него больше, чем у поникшей Марии, которая отпрянула назад и с трудом держится на ногах; порывисто сжав руки, он тянется к трупу, с которого не сводит покрасневших затуманенных глаз, и, задыхаясь, со сдавленным от волнения горлом застывает в безмолвном крике.

Как не похожа эта написанная кровью и орошенная слезами Голгофа на те благодушные сцены распятия, которые заполонили храмы со времен Возрождения! Этот Христос, замерший, словно в столбняке, не был похож на Христа богачей, галилейского Адониса, красавца в расцвете сил, прекрасного рыжеволосого юношу с раздвоенной бородкой, с благородными, но невыразительными чертами лица, — на того Христа, которому вот уже четыреста лет поклоняются католики. Это был Христос святого Юстина, святого Василия, святого Кирилла, Христос Тертуллиана, Христос первых веков христианства, грубый и некрасивый, ведь Он из смирения принял самый жалкий облик, взвалив на себя все грехи мира.

Это Христос бедняков, который уподобился самым горемычным из тех, чьи грехи Он искупил, обездоленным и нищим, чье уродство и убогость служат мишенью для людской низости; но это и самый человечный Христос, на вид жалкий и слабый, покинутый Отцом, который вступился, лишь когда Сыну уже нельзя было причинить никакой новой боли, но не покинутый Матерью. К Ней, бессильной в ту минуту Ему помочь, Он, как и все подвергаемые пыткам, тщетно взывал, подобно малому ребенку.

Из крайнего смирения Он и согласился на то, чтобы вытерпеть крестные муки до конца. Подчиняясь необъяснимому велению, Он как бы добровольно совлек с себя свою Божественность после пощечин, бичеваний, оскорблений, плевков, после всех издевательств и страданий, которые завершились страшной нескончаемой агонией. Так Ему было сподручнее мучиться, хрипеть, околевать, словно татю или собаке, в смраде и нечистоте, доходя в самоуничижении до предела, до мерзости разложения, до последней стадии гниения.

Конечно же, натурализм никогда еще не обращался к таким сюжетам, никогда рука художника не кромсала так безжалостно божественного тела и кисть не касалась влажных язв и кровоточащих ран. Это зрелище было из ряда вон. Оно внушало ужас. Грюневальд был самым неистовым из всех реалистов. Однако если смотреть неотрывно на этого чахоточного искупителя, на этого разложившегося Бога, то можно было увидеть, как Он словно преображался. От Его израненной головы начинал исходить свет, скрюченное тело, сведенное судорогой лицо обретали неземной вид. Эта падаль с разведенными в стороны руками действительно оказывалась Богом, и без ореола, без нимба, в нелепом растрепанном венце, усеянном красными точками, между убитой горем, изошедшей рыданиями Богоматерью и святым Иоанном, в иссохших глазах которого уже не оставалось слез, выступал вдруг сам Иисус в своей небесной, высшей ипостаси.

1 ... 4 5 6 7 8 9 10 11 12 ... 78
На этом сайте Вы можете читать книги онлайн бесплатно русская версия Без дна - Жорис-Карл Гюисманс.
Книги, аналогичгные Без дна - Жорис-Карл Гюисманс

Оставить комментарий