Наш гусарский полк квартировал в Фонтенбло вместе с конными егерями гвардии. Фонтенбло, как вам известно, маленький городок, затерявшийся среди густых лесов, и как-то диковинно было видеть в нем толпы разных великих князей, и курфюрстов, и принцев, которые осаждали императора, как собачонки — хозяина в надежде, что им перепадет кость. На улице чаще слышался немецкий говор, чем французский, ибо те, кто помогал нам в последней войне, явились выпрашивать награды, а те, которые сражались против нас, приехали, чтобы замолить грехи и отвести от себя кару.
А наш маленький человечек с бледным лицом и холодными серыми глазами каждое утро ездил на охоту, молчаливый и задумчивый, и все остальные тянулись за ним хвостом, надеясь, что он бросит им хоть слово. А потом, если на него находил такой стих, он кидал сотню квадратных миль одному или отнимал столько же у другого, окружал одно королевство рекой или огораживал другое цепью гор. Вот таким манером он вершил дела, этот маленький артиллерист, которого мы своими саблями и штыками вознесли на такую высоту. Он всегда был с нами очень учтив — он знал, кому он обязан силой. Мы тоже знали и всячески показывали это своим поведением. Мы, конечно, признавали, что он лучший полководец в мире, но при этом помнили, что ведет он лучших в мире солдат.
Так вот, сижу я однажды дома и играю в карты с Моратом из конно-егерского, как вдруг открывается дверь и входит Лассаль, наш полковник. Вы помните, какой это был красавчик и щеголь, и небесно-голубой мундир Десятого полка шел ему необыкновенно. Клянусь честью, мы, молодые солдаты, были так им покорены, что хотелось нам того или нет, но все мы ругались, чертыхались, пили и играли в кости, лишь бы походить на нашего полковника! Мы как-то не думали о том, что не из-за выпивок и игры в кости император собирался назначить его командующим легкой кавалерией, а потому, что во всей армии у него был самый верный глаз, когда дело касалось определения характера позиции или силы вражеской колонны, и он мог лучше всех судить, когда можно прорвать пехоту или где обнажена артиллерия. По молодости лет мы всего этого не понимали, и фабрили усы, бряцали шпорами и стирали наконечники сабельных ножен, волоча их по булыжным мостовым в надежде, что все мы станем Лассалями. Когда он, гремя шпорами и саблей, вошел в мою квартиру, мы с Моратом вскочили на ноги.
— Малыш, — сказал он, похлопав меня по плечу, — тебя желает видеть император сегодня в четыре часа.
От этих слов комната пошла ходуном перед моими глазами, и мне пришлось ухватиться за край ломберного стола.
— Что?! — воскликнул я. — Император?
— Именно, — сказал он, улыбаясь моему изумлению.
— Но ведь император не знает о моем существовании, полковник, — возразил я. — Как он может послать за мной?
— Это меня тоже удивляет, — ответил Лассаль, покручивая ус. — Если ему понадобился храбрый рубака, зачем снисходить до одного из моих лейтенантов, когда у него есть полковники? Однако, — добавил он, еще раз хлопнув меня по плечу со свойственной ему веселой простотой, — у каждого в жизни есть свой счастливый случай. У меня уже был, иначе я бы не стал командиром Десятого гусарского. Вперед, мой мальчик, и пусть это будет первым шагом к тому, чтобы сменить кивер на треуголку!
Было два часа, и он ушел, пообещав зайти попозже и проводить меня во дворец. Клянусь честью, не знаю, как я протянул это время! Какие только догадки не приходили мне в голову, зачем я понадобился императору! Я шагал взад и вперед по своей тесной комнатушке, горя от нетерпения. Иногда мне думалось, что он, вероятно, слыхал о пушках, которые мы захватили при Аустерлице; но ведь многие захватывали пушки при Аустерлице, и с тех пор прошло уже два года. Или, может, он хочет наградить меня за историю с адъютантом русского императора. Но тут я похолодел: а что, если он послал за мной, чтобы задать мне взбучку? К некоторым дуэлям он мог отнестись неблагосклонно, а в Париже со времени мира было два-три славных дельца.
Но нет! Я вспомнил слова Лассаля. «Если ему понадобился храбрый рубака…» — сказал он.
Очевидно, мой полковник чуял, чем дело пахнет. Должно быть, он знал, что меня ждет какое-то лестное поручение, иначе у него не хватило бы жестокости поздравлять меня. Сердце мое запрыгало от радости; я сел за письмо к матушке и написал ей, что в эту самую минуту меня ждет император, чтобы посоветоваться со мной об одном важном деле. И я улыбнулся: ведь это событие, казавшееся мне чудом, для моей матушки послужит еще одним доказательством того, что у императора есть здравый смысл.
В половине четвертого я услышал лязгающий стук сабли о деревянные ступеньки моей лестницы. Это был Лассаль, а вместе с ним пришел какой-то хромой господин в строгой черной одежде с нарядным кружевным воротником и манжетами. Мы, военные, редко встречаемся со штатскими, но, клянусь богом, этот был не из тех, на кого можно не обращать внимания. Как только я увидел эти мигающие глаза, комичный вздернутый нос и прямой, резко очерченный рот, я понял, что стою перед единственным человеком во Франции, с котором считается сам император.
— Мсье де Талейран, это мсье Этьен Жерар, — сказал Лассаль.
Я отдал честь, и государственный муж окинул меня от плюмажа на кивере до колесиков моих шпор взглядом, царапнувшим меня, как острие рапиры.
— Вы уже объяснили лейтенанту, зачем его вызывает император? — спросил он резким, скрипучим голосом.
Эти двое представляли собою такой контраст, что я невольно переводил взгляд с одного на другого — черный, хитрый политик и рослый небесно-голубой гусар, который одной рукой упирался в бедро, другую положил на эфес сабли. Каждый сел на стул — Талейран бесшумно, Лассаль — со стуком и звоном, как боевой конь на скаку.
— Дело вот в чем, юноша, — сказал он со своей обычной грубоватостью. — Нынче утром я был у императора в его личном кабинете, когда ему принесли письмо. Он вскрыл его и вдруг так вздрогнул, что письмо полетело на пол. Я поднял его и передал императору, но он застывшим взглядом уставился в стену, словно увидел привидение. «Fratelli dell` Ajaccio»[1], — пробормотал он, и снова: «Fratelli dell` Ajaccio». Итальянский я знаю ровно настолько, насколько можно выучиться за две кампании, поэтому я ничего не понял. Мне показалось, что он лишился рассудка; вы тоже так подумали бы, мсье Талейран, если бы видели его глаза. Прочтя письмо, он не меньше получаса сидел, не шевелясь.
— А вы? — спросил Талейран.
— А я стоял, не зная, что делать. Наконец он, по-видимому, пришел в себя.
— Я полагаю, Лассаль, — сказал он, — что в вашем полку есть отважные молодые офицеры!