Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я продолжал:
— А если ты боишься меня теперь, считаешь своим врагом и человеком коварным, то, вот, я стою пред тобою, безоружный, и, если хочешь, убей ты меня. Убей — как грозил вчера на берегу, хотя бы тем же самым камнем… Но я на тебя не подниму руки: только теперь понял я, как мы все здесь близки друг другу. Мы, все четверо, — пальцы на руке, и который палец ни отрежь, — всё равно всей руке больно!
Тогда он вдруг, заливаясь слезами, бросился ко мне и, крепко стиснув обе мои руки, стал их качать и трясти, глядя мне в лицо мокрыми глазами и бессвязно твердя:
— О, муссю Фернанд!.. муссю Фернанд!.. муссю Фернанд!..
Слёзы невольно покатились и из моих глаз, и в них вылилось всё мучительное напряжение и беспокойство, что повисло было над нашим маленьким раем…
Сестра встретила меня, озлобленная, гневная, но далеко не так решительная и настойчивая, как вчера. В глазах её, всё ещё мечущих молнии, я уловил, однако, лёгкую тень смущения, как бы растерянности. Она казалась усталою, нездоровою, — лицо опухло от слёз бессонной ночи, которую, видно, и она провела, не смыкая глаз.
При виде моем, она ободрилась и поспешила занять воинственную позицию.
— Что значит эта трогательная сцена, которую — я видела отсюда — ты разыграл сейчас с негром? — насмешливо начала она, кусая губы.
Я сказал:
— То, что я просил у Томаса извинения за попытку его убить.
Люси страшно побледнела, широко открыла рот…
— Господи! — вырвалось у неё.
— И я надеюсь, Люси, — продолжал я, — что ты не потребуешь от меня повторения этой попытки.
Она молчала из гордости, из природного упрямства, но я, по глазам, угадал, что в глубине души она уже раскаялась в своём безумном требовании — ночь принесла ей хорошие мысли — убийственный вихрь мщения отбушевал в душе её и начинает стихать.
— Ручаюсь тебе, Люси, что ты не услышишь от негра ни одного обидного слова, не увидишь ни одного нежного взгляда. Он дал мне слово выкинуть свои глупости из головы и сдержит слово. У него, может быть, тупая голова и неповоротливый ум, но душа честная, сердце мягкое, характер правдивый, и, что он сказал за себя, то и будет.
— Я не спорю, — пробормотала она, — но, если бы его вовсе удалить с острова, было бы всё-таки вернее.
— Но, Люси, кто же удалит его? и куда? Посадить его в наш челнок и отправить переплывать океан? Ты видишь, что твоё «удалить с острова» не более, как мягкая замена вчерашнего «убить». И уж, конечно, не мне браться за это дело.
— Почему же нет, Фернанд де Куси? — воскликнула Люси, гордо закинув голову и опять, по-вчерашнему, засверкав глазами. — Вы струсили, раскисли, как старая баба…
— Нет, — возразил я, — я только не хочу стать Каином и убить ближнего своего, своего брата-человека.
Она презрительно пожала плечами:
— Каин! Каин! — сказала она, — всё-то фразы, да громкие слова… Откуда вы набрались их? Ну, каким братом и ближним может быть вам этот чернокожий?
Я серьёзно ответил ей:
— Видишь ли, Люси, — вполне ли ты уверена, что Каин и Авель были белого цвета? Ведь дело-то случилось давно, и в Библии о том ничего не говорится…
Затем, мы оба умолкли. Сестра долго сидела, потупив голову. Потом, когда я уже зашевелился, чтобы уйти от неё, положила мне руку на плечо и тихо сказала:
— Это правда… Ты хорошо поступил, что не пролил крови… Пусть живёт, но — только бы я чувствовала себя безопасною…
С этого дня жизнь нашего мирка вошла в прежнюю спокойную колею. Томаса мы мало видали; он показывался у шалашей на час, на два, в сроки еды или молитвы, — всегда весёлый, милый, ласковый, — и затем снова исчезал в лес или на океан. Сестре Люси он старался как можно реже попадаться на глаза. С Люси случилась лишь та перемена, что. после рассказанного только что столкновения моего с Томасом, она — вместо прежнего брезгливого отвращения к Целии, которое постоянно старалась проявлять с тех пор, как негритянка сошлась со мною — теперь она начала опять любезно говорить с нею, делить с нею время, и — так как добрую Целию только пальцем к себе помани, а она уже вот она, вся тут! — то в скором времени жена моя вновь души не чаяла в «барышне Люси», и мало-помалу они сделались лучшими друзьями.
Прошла весна, кончилось лето. Целия была беременна, работа по дому давалась ей ещё легко, но далеко ходить, по нуждам нашего хозяйства, ей становилось уже трудно. К удивлению моему, Люси, всегда старавшаяся переложить свою долю работы на других, всегда жившая среди нас — сравнительно белоручкою, — теперь старалась, сколько имела силы и уменья, заменить Целию. Она собирала овощи, искала яиц по птичьим гнёздам, делала запасы плодов, ягод, грибов, скитаясь для того по дальним полянам, рощам и косогорам… Словно она хотела вознаградить нас всех нынешним своим усердием за былую лень и барскую надменность. Лес стал её лучшим другом; она с утра уходила в его тень, и лишь сырость вечерних туманов выгоняла её оттуда… и возвращалась она весёлая, смеющаяся, возбуждённая, с яркими огоньками в радостных глазах, с звонким, певучим голосом.
Минул год, что мы прожили на острове. Начиналась осень… Она отозвалась на сестре лихорадочным недомоганием: её знобило по ночам, тошнило, ломало в костях. Все мы были очень огорчены её недугом и старались, как бы его избыть. Хинного дерева не было на острове, но ивы — сколько угодно, и она пила ивовый отвар, но лихорадка и тошнота иве не поддавались. Люси была в отчаянии, которое и мы все делили, — тем более, что девушка изводилась со дня на день и прямо-таки таяла на глазах наших.
Был праздник, и мы сошлись все четверо к обеду. Я, — исхудавшая, с утомлённым и больным лицом, Люси, — Целия, с необъятною фигурою, — и Томас, как всегда, со времени своего несчастного объяснения в любви, не смеющий ни на кого глаз поднять…
Мы ели суп, когда Люси вдруг резко бросила свою ложку.
— Я не могу питаться такою гадостью! — брезгливо крикнула она.
Мы посмотрели на неё с изумлением: суп варил сам Томас, великий мастер своего дела, и вышел суп на славу!
— Не могу! — продолжала она, уже со слезами на глазах, — мне от него дурно делается!.. Как можно кормить людей такою дрянью?
— Но… но… мамзель Люси… — бормотал Томас.
— Люси! что за каприз? — прикрикнул я, — суп великолепный!
— Ну, и ешь его, если тебе нравится! — сердито огрызнулась она, — а я его в рот не возьму… я… я… я артишоков хочу!
— Артишоков?!
— Да, диких артишоков, которые Целия доставала в прошлом месяце… Они были так вкусны! Я готова съесть их целую дюжину. Томас! ведь я четвёртый день прошу! Неужели ты не достанешь мне этих артишоков?!
Томас приподнялся с места и, заикаясь, пробормотал:
— Что же, мамзель Люси, но разве я… я… хоть сейчас пойду… положим, сейчас они уже прошли… но… для вас-то? с удовольствием…
А Целия — хлопая себя по бёдрам — залилась диким хохотом и закричала:
— Ну, Фернанд! Теперь не беспокойся: я знаю болезнь Люси! Душечка! да никак вы от меня заразились?! Они женились, Фернанд! Ей-Богу, они женились, как и мы. Но какие хитрые! Как ловко скрывались и как долго водили нас за нос!
* * *Дальнейшие листки рукописи муссю Фернанда мало интересны. Содержание их напоминает библейское родословие: «У Еноха родился Ирад; Ирад родил Мехиаеля; Мехиаель родил Мафусала; Мафусал родил Ламеха». Календарные отметки о приумножении двух случайных семей, прерываемые по временам коротенькими записями для памяти, вроде:
«Сегодня Томас поймал палтуса столь огромной величины, что таких мы ранее и не видывали».
«У нашей маленькой Люси идут зубки».
«Было лёгкое землетрясение. Слава Богу, все целы и невредимы».
«Пробовали с Томасом порох, приготовленный мною из серы и селитры… Плохо!»
«Крестил близнецов, рождённых вчера сестрою Люси. Назвал Амедеем и Фиаметтою. Дети здоровые, горластые. Сестра чувствует себя прекрасно».
«Вулкан третьи сутки в пламени. Лава движется к западной бухте. Несносная жара. Пугавшие нас сотрясения почвы становятся слабее».
«Умер от родимчика пятый сын мой, Самсон, трёх месяцев и семи дней от рождения. Упокой, Господи, в раю невинную его душу!»
«Люси и Целия опять передрались из-за детей».
«Страшная гроза. Молния ударила в хижину Томаса и сожгла её. Божьим чудом, никто не пострадал, но люльку с маленькою Клавдией Томас едва успел выхватить из пожара. Ему опалило волосы и лицо».
Чем позднее по времени отметки эти, тем труднее они читаются. Бисерный почерк, которым начал Фернанд свою рукопись, мало-помалу грубеет, корявеет и — на последних листках — превращается в совершенно неразборчивые каракули. Видно, что водила пером по бумаге рабочая, мозолистая рука, с одеревенелыми пальцами, весь день перед тем работавшая топором в лесу или заступом на огороде. Безупречная орфография первых страниц к концу манускрипта уступает место безграмотному письму по произношению, причём весьма заметно, что Фернанд утратил уже и чистоту природного языка: его французская речь, прежде изысканно красивая, стала походить на жаргон негров в колониях. Европеец перерождался в островитянина, грубел и дичал.
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Мурад-разбойник - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Рождество «Непобедимого солнца» - Александр Валентинович Амфитеатров - Русская классическая проза