Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И, чёрт вас побери, уж коли быть врозь, так — врозь! — продолжал он орать, как рассвирепелый горилла. — Даю тебе честное слово, Фернанд де Куси: если кто из вас покажет нос в западную бухту, я влеплю тебе пулю в лоб и изнасилую твоих женщин!
Выкрикнув эти безумные слова, Томас вдруг — склонив по-бычьи свою курчавую башку — стремглав, широкими скачками, помчался от меня к морю и бухнул с разбега в кипучий прибой. Изумлённый неожиданностью, я смотрел в недоумении, как он, добрых пять минут, плавал в серебряной, искристой пене, между скользкими, блестящими камнями, вращая выпученными белками, отдуваясь и фыркая, словно огромный тюлень. Наконец, он возвратился ко мне, весь мокрый, лоснясь от воды, как чёрный атлас.
— Отлично, — промолвил он, отряхаясь, — а то меня непременно хватил бы паралич. Останемся друзьями, Фернанд де Куси! Подумай: ведь нас, людей, только четверо на острове.
— Оставь свои гнусные притязания, — ответил я, — и дружба наша пойдёт по-прежнему.
Он задрожал от нового гнева, но сдержал себя и сказал глухим и тихим голосом:
— Стало быть, мы будем врагами? Хорошо. Будь по-твоему. Враги — так враги. Но вспомни: я вдесятеро сильнее тебя, ловчее и быстрее.
И, схватив с земли огромный, круглый камень, стал играть им, как мячиком, продолжая:
— Вот — я разобью тебе череп этим камнем, зарою тебя на кладбище кораблекрушения и останусь один хозяином острова. Тогда мне достанутся обе женщины — и белая, и чёрная. Ты видишь, что мне выгодно убить тебя. И, будь я, действительно, развратным и грязным негром, как ты меня назвал, я, конечно, отделался бы от тебя ещё зимою. Но этого не было, и не дай Бог, чтобы оно было!
Он швырнул камень оземь с такою силою, что тот до половины ушёл в песок, вызывающе посмотрел мне в лицо, закинул руки за спину и удалился, насвистывая свой любимый Блюхеров марш.
Я вернулся в шалаш в ярости и — в то же время с странным, смутным сознанием где-то, в глубоком уголке души, что, быть может, негр менее неправ по отношению ко мне, чем я думаю и — главное — хочу о нём думать. В самом деле — не он ли спас меня, после кораблекрушения, когда я, бесчувственный, лежал, как труп, на базальтовой плите, медленно убиваемый тяжкими волнами прибоя? Ведь — стоило ему не подать мне помощи, и — он прав: всё было бы здесь — его и повиновалось бы ему одному. Теперь — чтобы устранить меня — он должен совершить преступление, которого совестится и страшится, но тогда не спасти меня даже не было преступлением. Он вылавливал меня из бурунов, считая за труп, и вновь рисковал собственною, только что и едва-едва спасённою из тех же самых бурунов, жизнью. Зачем? Чтобы доставить сестре Люси — девушке ему чужой, безвестной — хоть одно печальное утешение — похоронить моё тело в земле, а не видеть его расклёванным коршунами и чайками. Всю зиму он работал на нас, не покладая рук, оставляя мне самому едва ли треть того труда, который, по справедливости, должен бы выпасть — вровень с ним — на мою долю. Ни разу не слыхали мы от него грубого слова, воркотни, попрёка своею работою, не видали неприятного лица или недовольного взгляда. Что он, как говорится, «врезался» в Люси, — мы все знали давно, и, в зимние вечера, это обожание доставляло нам не мало поводов для смеха и шуток, — особенно Целия: усердно острила над влюблённостью своего чернокожего одноплеменника. И опять-таки он не позволил себе обратить к предмету своей страсти ни слова, ни намёка, — больше того: стал избегать Люси, когда заметил, что в чистоту его поклонения начал вкрадываться чувственный оттенок. Он решился заговорить о своей любви — лишь после того, как я своею связью с Целией разрушил незримую преграду между белыми и чёрными на острове и — против своей воли — дал понять ему, что призыв природы не сообразуется с условиями ни расы, ни общественного равенства. Да и в том заставлял меня сознаться голос справедливости, что — если сравнить мои отношения к Целии и объяснение, сделанное Томасом Люси — то перевес нежности чувств, деликатности, уважения к достоинству женщины окажется не на моей стороне… Но — стоило мне вообразить себе Люси женою проклятого чёрного облома, и все эти снисходительные рассуждения разлетались прахом, и я бесновался, как полоумный, и мне казалось, что лишь кровь мерзавца может смыть позор, затеянный им для моей фамильной чести. Сестра, когда я передал ей нашу схватку с Томасом, краснела и бледнела, глаза её метали молнии, ноздри раздувались, гордая верхняя губка гневно дрожала над гневным оскалом стиснутых зубов… Она была прекрасна в эти минуты, я невольно залюбовался ею, — и, как дьявольским молотком, стукнули у меня в мозгу слова, недавно брошенные мне Томасом и за которые я излил на него столько негодующей и нравоучительной брани:
— Если ты уступишь мне Целию, тебе самому придётся или кончить век холостяком, или жениться на той же мамзель Люси… А была она девушка красивая, рослая, стройная; и волосы у неё были, как золото, и глаза — как море.
— Я знаю одно, — мрачно сказала сестра, когда я кончил свой рассказ, — если эта чёрная собака осмелится коснуться меня хоть пальцем, я брошусь в море вон с той скалы…
Я пытался успокоить её, но она прервала меня, вся дрожа, вспыхнув горячим румянцем:
— Ты должен оградить меня от этого страха. Неужели в тебе, потомке рыцарей де Куси, не хватит мужества, чтобы защитить честь своей сестры и отомстить за оскорбление?
— Чего же ты хочешь от меня? — пробормотал я в смущении.
— Как чего? — вскричала она, — как чего? Разве ты де понимаешь, что-либо мне, либо ему нельзя более жить на этом острове…
— Не убить же его!
— Именно убить! — запальчиво возразила она, — пока он не исполнил своих угроз — не умертвил нас, белых, и не властвует здесь вдвоём с негодною Целией, близостью к которой ты себя позоришь. Именно убить — как убивают бешеную собаку, чтобы она не перекусала людей…
Мы говорили ещё с полчаса, и она так взволновала меня, так взвинтила моё и мужское, и фамильное самолюбие, что я расстался с нею, готовый хоть сию минуту послать пулю в сердце негра. Я пошёл в свой шалаш и — пользуясь одиночеством — стал заряжать ружьё. Целия, войдя с вязанкою овощей, которые она собирала в рощах по скатам вулкана, застала меня за этим занятием.
— О, о! — серьёзно сказала она, качая головою, — на твоём месте я не мешалась бы в это дело…
— Какое дело? — сердито отозвался я, — что ты воображаешь?
Она села предо мною на корточки и, охватив руками коленки, стала внимательно вглядываться в мои глаза своими круглыми глазами:
— Ты хочешь застрелить негра, — сказала она. — Напрасно. Он хороший человек.
— Ты толстая, чёрная дура! — возразил я, — и не понимаешь, что говоришь.
Целия согласно хлопнула глазами и протянула:
— О, конечно, я тебе не советчица — это твоё мужское дело. Застрели его, если хочешь, — только ты будешь жалеть об этом после.
— Люси грозит, что убьёт себя, если Томас останется жив, — сказал я — вот что она говорит! И посмотрела бы ты на неё, как говорит… Мороз бежит по коже — слышать… Кого мне надо беречь, сестру или дерзкого, наглого негра?
Целия ответила:
— Девушки много кричат, но быстро стихают. А из-за девичьего крика нехорошо убивать друга.
— Ты так крепко заступаешься за Томаса, — возразил я с гневною насмешкою, — что советую тебе: поди уж лучше прямо предупреди его, что мы затеваем.
— Нет, — сказала она, уставив на меня взор, полный собачьей преданности, — ты мой муж и господин; если ты прикажешь, я сама перережу ему горло.
Солнце уже было близко к закату. Это был первый вечер, что мы легли спать, не совершив общей вечерней молитвы. Негр скитался Бог весть где. Сестра не показалась из своего шалаша. Я — с убийством в мыслях — не смел просить Бога: «остави намъ долги наши, якоже и мы оставляемъ должникомъ нашимъ». Целии было всё равно — молиться или нет; суеверная полуязычница, она обвешивала себя раковинами, чурками, камешками, собирая их на счастье, но никак не могла заучить на память даже «Богородицу» — а когда я читал из толстой книги, как называла она Библию, хлопала глазами, зевала и усиленно чесалась, где попало, будто её донимали комары.
Измученный волнениями проклятого дня, я забылся коротким, тяжёлым сном. Меня разбудил толчок Целии.
— Тсс… — шептала она, — негр вернулся.
Я не слыхал ничего, но у Целии был заячий слух и кошачьи глаза. Она подползла к входу шалаша, чуть отслонила завесившую его циновку, — и долго лежала на животе, прильнув лицом к щели; узкий луч месяца дрожал змейкою на её спине. Наконец, она поднялась на ноги и сказала равнодушно:
— Негр растянулся пред своим шалашом и лежит, как колода. Если хочешь, поди и застрели его.
Ночь была ясная, тихая. Полная луна стояла высоко в небе, и в ровном молочном свете её потонули звёзды; лишь Вега — одна — продолжала сверкать под самым её диском, словно изумрудный к нему привесок. На земле, выбеленной лунными лучами в матовое серебро, чёрными, резкими пятнами очертились тени деревьев, кустов, утёсов, наших шалашей. И моя тень длинною змеёю скользнула предо мною по песку, и голова её коснулась — точно поцеловала — головы негра, лежавшего, тяжёлою, тёмною тушею, в двадцати шагах от меня.
- Зеленые святки - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Мурад-разбойник - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Рождество «Непобедимого солнца» - Александр Валентинович Амфитеатров - Русская классическая проза
- Притворщик Матвей - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза
- Крест в Галлии - Александр Амфитеатров - Русская классическая проза