и опухли, превратившись в подобие заляпанных тушью подушечек.
В отличие от бабули Пост, я не очень хорошо знала тетю Рут. Обычно мы виделись не чаще раза в год, и встречи всегда проходили гладко: она дарила мне одежду, которую я вряд ли бы решилась надеть, и рассказывала смешные истории про пассажиров, у которых винтиков в мозгу не хватало. Для меня она была лишь маминой сестрой из Флориды, которая не так давно родилась заново – что это значило, я не очень хорошо понимала, это как-то было связано с ее религией. Родители вечно закатывали глаза, стоило им об этом заговорить, но, конечно же, когда тети Рут не было поблизости. Даже миссис Клоусон я знала лучше, однако с тетей Рут мы были связаны родством, и вот она приехала, а я… Кажется, я даже обрадовалась. Во всяком случае, когда она вошла в комнату, я решила, что так и надо, все правильно.
Она заключила меня в объятия вместе с креслом, в котором я сидела, и я почувствовала, как мои легкие заполняются ароматом «Шанель номер 5». Сколько себя помню, тетя Рут всегда – всегда пользовалась этими духами. По правде сказать, я знала о существовании «Шанель» только благодаря ей.
– Кэмми, это такой ужас, – шепнула она, и я почувствовала, как ее слезы заливают мне лицо.
Я терпеть не могла, когда она называла меня Кэмми, но подавила раздражение. Момент был неподходящий.
– Бедная, бедная малышка! Но мы должны ввериться Господу. Должны положиться на Него, Кэмми, просить Его помочь нам узреть истину. Больше мы ничего не можем. Сейчас мы больше ничего не можем сделать. – Она все твердила это, а я попыталась обнять ее и тоже заплакать, но у меня не получилось. И еще я ей не верила. Ни единому слову. Если бы она только знала, что все из-за меня…
* * *
После того как своим стуком в дверь он положил конец моим ночевкам у Ирен, мистер Клоусон подхватил мои сумку и подушку и, приговаривая, что мне надо домой, взял меня за руку и потащил на улицу мимо миссис Клоусон, которая рыдала, стоя у коричневой плиты на кухне, и прочь от немого крика своей дочери: «Почему она уходит? Почему, пап?» Я уже знала: случилось что-то ужасное.
Поначалу я решила, что бабуля упала или кто-то прознал про мое воровство в магазине. Но потом, когда мы тряслись сорок миль до города, а он только повторял, что бабушке нужно мне сказать что-то очень важное, что в такое время я должна быть с ней рядом, я поняла: нас с Ирен застукали. В этом не оставалось ни малейшего сомнения. Мне ведь даже пижаму не дали снять, так я в ней и ехала.
Время тянулось бесконечно, а мистер Клоусон все молчал и вздыхал, то и дело на меня поглядывая. Еще он как-то по-особому кивал, словно в подтверждение своих мыслей. И эта его манера, и тишина, которую прореза́л лишь глуховатый шорох шин по неровному асфальту, убедили меня в том, что я права. Я была ему противна. Ему было противно то, что мы с Ирен сделали, то, о чем он каким-то чудом узнал. И он хотел, чтобы я ни секунды более не оставалась в его доме. Я просидела всю дорогу, прижавшись к дверце, стараясь держаться от него как можно дальше. Интересно, что скажет бабуля? А родители? Что они скажут, когда вернутся? Может, они уже дома. Какой-нибудь егерь отыскал их, чтобы сообщить, какая у них ненормальная доченька. Я прокручивала в голове всевозможные сцены, но выходило плоховато. Всего-то поцеловались несколько раз – так я это представлю. Пробовали, как это делается. Просто валяли дурака.
Поэтому, когда бабуля встретила нас на пороге в лиловом халате, когда обняла замершего мистера Клоусона в свете фонаря, вспугнув этим неловким объятием камышовок, закруживших над ними, когда усадила меня на диван, вручив чашку горяченного, очень сладкого чая, теперь уже остывшего, когда взяла мои руки в свои и принялась рассказывать, как она смотрела телевизор, и вдруг позвонили в дверь, и это оказался патрульный, и что случилось несчастье и мама с папой погибли, что моих мамы с папой больше нет, первое, о чем я подумала, было: она не знает. Никто не знает. И даже когда она замолчала и я поняла, что родители умерли, по крайней мере услышала ее слова, я все равно думала о другом. Мне бы понять тогда, что это значило, как это известие перевернет всю мою жизнь, но я лишь твердила себе: уф, родители ничего о нас не знают. Им ничего неизвестно, так что можно не бояться – хотя их уже не было на свете. Некому было узнать.
Пока мы ехали, я готовилась к тому, что бабуля примется стыдить меня, но вместо этого застала ее всю в слезах. Я никогда не видела, чтобы она так плакала. Да и вообще впервые видела, чтобы кто-то так рыдал.
Она все говорила и говорила о какой-то автомобильной аварии, о сообщении в новостях, о погибших родителях, все называла меня храброй девочкой, гладила по голове и прижимала к бесформенной груди, и я чувствовала запах детской присыпки и химический аромат ее лака для волос. В мое тело словно впивались раскаленные иглы, а потом к горлу подкатил ком. Приступ был очень сильный, словно с каждым глотком воздуха в меня проникала какая-то отрава и мое тело отторгало ее, в то время как мозг отказывался реагировать правильно. Как могла я теперь, зная, что родители погибли, испытывать облегчение от того, что меня не поймали?
Бабуля, всхлипывая, еще крепче прижала меня к себе, и я вывернулась, бросилась прочь от душившего меня запаха, которым был пропитан ее халат. Я прикрыла рот рукой, но, добежав до ванной, так и не успела поднять крышку унитаза. Меня вырвало прямо в раковину, я сползла на пол и прижалась лицом к синему с белым кафелю, остужая пылающие щеки. Тогда я еще не понимала, но тошнота, раскаленные иглы, чувство, что я плыву сквозь какой-то невообразимый мрак, все, что я делала с тех пор, как в последний раз видела родителей, – поцелуи, кража в магазине, Ирен, Ирен, Ирен, все эти вспышки, прорезавшие темноту, – было не чем иным, как чувством вины. Настоящей, всепоглощающей вины. И, лежа на полу, я погружалась все глубже и глубже, пока мои легкие не обожгло, как бывало, когда я уходила под воду, спрыгнув с трамплина.
Бабуля захотела