Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Это крайне интересный чудак, этот герцог Шартрский, – начал Мирабо. – Если бы он не был так глуп, он мог бы быть настоящим преступником, но его мерзкие дела все еще перемешиваются с его дурачествами, и, признаюсь, для меня его фигура представляется только комической.
– Быть может, скоро он станет трагической фигурой, – прибавил тихо Шамфор. – Начало этому им уже положено той роковой ролью, какую он разыграл в качестве зятя герцога де Ламбаль. Он не только развращал его всеми способами, но и окончательно губил его здоровье, опаивая вредными, одуряющими напитками. Если бы де Ламбаль не был единственным сыном и наследником богатого герцога Пентьеврского, то, может быть, герцог Шартрский не избрал бы его жертвой своих сатанинских скоморошеств. А тут он захотел перетащить себе часть громадного состояния, которое должно было однажды достаться де Ламбалю. Имела ли эта роль характер комический или трагический, друг Мирабо?
– Я все же остаюсь при том, – возразил Мирабо, – что и здесь мое впечатление было комическим. Если бы герцог, господин Шартр, не развратил принца де Ламбаль и не сделал из него омерзительного образчика нравов нашего двора, принцесса, быть может, полюбила бы своего молодого мужа, и они до сих пор жили бы в супружеской идиллии, как два голубка. Я не встретил бы тогда в Венсенне прекрасную белокурую принцессу, где она очутилась случайно во время моей прогулки по крепостному валу; не был бы ей представлен сопровождавшим ее моим старым приятелем, графом д’Атрэг, а она не заинтересовалась бы с любовью моей особой. Эти «быть может», Шамфор, и представляют собой настоящую комедию жизни, и вы видите, господин философ, что множеством из них я обязан злобе герцога Шартрского.
– Так что вы еще должны поблагодарить его, – заметил Шамфор, смеясь. – Но смотрите, вот он опять выступает и гонит бедного Монгольфье, чтобы тот кончал наконец приготовления к отъезду. От нетерпения поскорее отличиться он испытывает зуд во всех своих светлейших членах. Оделся он совсем по-английски к этому представлению. Впрочем, он ведь стал теперь во главе парижских англоманов, чем играет в оппозицию остальному двору.
– Что вы думаете об этом английском костюме, граф Мирабо? Не правда ли, какой живописный вид представляет собой этот породистый индивидуум в ярко-красном фраке с ласточкиным хвостом и большими позолоченными пуговицами, в красивом кисейном жилете, черных шелковых панталонах и в полосатых, голубых с белым, чулках! В руке он нежно держит тросточку, поигрывая ею, совсем так, как мой слуга выколачивает мне каждое утро платье.
– Я рад, что сегодня герцог Шартрский вообще что-нибудь имеет на себе, – заметил граф Мирабо. – Не так давно еще он, желая выиграть пари, проехался верхом из Версаля в свой Пале-Рояль в том виде, как создала его мать-природа, или, вернее, как создал грех. Относительно же его англомании, кажется, двор Версальский давно уже успокоился. Они уверены, что, кроме фрака и скаковых лошадей, он ничего оттуда не выпишет. То, что он не войдет во вкус английского парламента, он уже ясно доказал своею ребяческой ненавистью к нашему невинному французскому парламенту. Лишь бы только подняли его наконец повыше на воздух, чтобы мы могли уже отправиться обедать.
В эту минуту их внимание было обращено на остававшуюся до сих пор пустой ложу рядом с ними и наискось королевской трибуны. Взоры всей публики разом обратились на вошедших, и невероятное ликование с бесконечными рукоплесканиями и возгласами одобрения пронеслось по всей толпе.
Это был генерал Лафайетт, появление которого вызвало такой же энтузиазм, как и появление Франклина.
Молодой генерал, сделавшийся со времени своего возвращения из Америки явным любимцем, принимал выражаемый ему восторг едва заметным, как бы от себя его отклоняющим наклоном головы. Он ввел под руку госпожу Гельвециус, которая уселась рядом с ним, веселая и прелестная. По другую сторону Лафайетта вошел с ним вместе граф д’Эстэнг, знаменитый своею храбростью французский адмирал, бывший во время американской войны за освобождение командующим французскими вспомогательными отрядами, а теперь, по заключении мира, находившийся опять в Париже. Как он, так и друг его Лафайетт имели на груди медаль в виде орла – новый цинциннатский орден, учрежденный в память славной революции и который вместе с тем начал служить в Североамериканских Соединенных Штатах знаком отличия образовавшегося особого общественного союза.
Маркиз Лафайетт, молодой человек не более двадцати семи лет, производил чрезвычайное впечатление не столько своим внешним видом, которому недоставало в известной степени свободы и апломба, сколько романтической и полной приключений военной славой, окружавшей его своим ореолом. Во всех его движениях было что-то неловкое, и это неблагоприятное внешнее впечатление усиливалось еще его фигурой с необыкновенно короткой талией. Но все это вполне вознаграждалось впечатлением мягкости и сердечной доброты, которыми дышало все его существо. Это соединение детской кротости с самой крайней решительностью производило то чарующее впечатление, которое осталось навсегда нераздельным с образом Лафайетта. Ярко-рыжие волосы не нарушали привлекательности его физиономии; напротив, придавали ему некоторую пикантность.
Кланяясь несколько сдержанно шумно ликующему народу, Лафайетт, увидав Франклина, стал с величайшей почтительностью приветствовать его. Франклин, с живостью юноши встав с места, отвечал ему с не меньшей искренностью и некоторою торжественностью как представитель американского народа.
Когда публика увидала, с какой сердечностью и нескончаемыми воздушными поцелуями эти двое людей приветствуют друг друга, то разразилась бурными возгласами и рукоплесканиями.
Легко увлекающийся Лафайетт не мог, казалось, удержаться дольше и, в знак того, что он понял желание публики, ударил по драгоценной сабле, которой был опоясан. Затем быстрым движением обнажил ее и, подняв высоко обеими руками, простирал эту драгоценность на все стороны, показывая ее публике.
Это была та самая золотая сабля, которую конгресс Соединенных Штатов прислал генералу Лафайетту и которая во имя американской независимости и как символ дружественного союза между Америкой и Францией была ему передана Франклином.
При виде этого раздались со всех сторон потрясавшие воздух рукоплескания и крики.
На придворных трибунах одну минуту все было неподвижно и все молчало. Лицо короля казалось более смущенным, чем разгневанным, столь беспощадно выражаемым в его присутствии чествованием; но королева, более страстная и откровенная во всем, едва сдерживала свое спокойствие. Однако с живостью нашептываемые ею королю слова, без сомнения, о том, чтобы всему двору тотчас же удалиться, были повелителем Франции строго отклонены.
В ложе напротив королевской трибуны, где сидели братья короля со своими молодыми супругами, замечалась напускная, шумная веселость. Публика, конечно, могла думать, что там шутят и смеются над происшедшим, так как веселость обуяла их немедленно вслед за радостью толпы. Умное лицо графа Прованского, вообще редко показывавшегося на публике, приняло выражение едкой насмешки. Monsieur, старший брат короля, как раз в последнее время, когда его явное и тайное противодействие восстановлению старого парламента заставило так много говорить о его политических взглядах, высказал себя явным противником народа; обстоятельство это было достаточно известно для того, чтобы объяснить самым невыгодным образом его поведение и в эту минуту. Сидевший рядом с ним граф д’Артуа дал волю своему легкомысленному и беспечному характеру, делая презрительные жесты рукой, понятые, конечно, публикой.
– Лафайетт прав со своим новым изречением: «Во Франции настала американская эра!» – заметил маркиз Кондорсэ, обратясь к Франклину, с которым до сих пор он вел оживленную беседу о строении нового воздушного шара и о возможной от него пользе для будущего.
Франклин, улыбаясь, подергивал свои бриджи, необыкновенная белизна которых была одной из немногих прихотей, допускавшихся в костюме великого представителя своего отечества.
– Американская эра, без сомнения, прекрасна и многообещающа в будущем! – заметил сидевший позади них Кабанис, прервав свое молчание. – Однако, – прибавил он резко, – она не должна была бы украшать свою американскую грудь обманчиво сверкающими орденскими звездами Старого Света!
– Вы говорите насчет тех медалей цинциннатского ордена? – возразил Франклин, подняв на лоб свои большие очки и смотря на Кабаниса строгим пытливым взглядом. – О-о! Я думал, что этот орден очень мило и ярко горит на груди молодого генерала Лафайетта и графа д’Эстэнга. Разве эта золотая медаль, украшающая, в виде орла, грудь этих достойных и храбрых людей, не доказывает, что французы оказали услуги делу американской свободы и что они и в будущем посвятят себя этому делу? А эта голубая с белой каймой лента, на которой носится цинциннатский орден, разве это не символ нового союза между Францией и Америкой?
- Смерть святого Симона Кананита - Георгий Гулиа - Историческая проза
- Твой XVIII век. Твой XIX век. Грань веков - Натан Яковлевич Эйдельман - Историческая проза / История
- Владыка мира - Алекс Ратерфорд - Историческая проза