знал, что их не обрадует бумага, которую он получил от сельского писаря. В ней доводилось до всеобщего сведения, что каждый владелец лошади, пригодной для военных нужд, должен привести ее к корчме сегодня же до полудня.
Новая корчма стояла неподалеку от нас. Это было большое кирпичное строение с двумя белыми столбами у входа. Вдоль дороги по фасаду посверкивали широкие окна с бегониями, меж которых на палочках красовались стеклянные разноцветные шары. Крыша была просторная, из больших квадратов железа. Настоящая хоромина посреди лачуг, крытых соломой и редко шифером. Пустырь перед корчмой считался чем-то вроде деревенской площади. Как раз в этом месте дорога делала крутой поворот.
Сейчас сюда шагал деревенский глашатай Шимон: на ногах — тяжелые сапоги, в глазах — беспокойство. Непривычно долго стучал он палочками по барабану — людям даже наскучило слушать. Разве что умом тронулся, думали они. Всегда был такой расторопный, а нынче еле ноги волочит. Наконец Шимон остановился прямо у нашего дома.
Люди сбежались со всех сторон — стоят, слушают.
— «Доводится до всеобщего сведения, — зачитывает Шимон бумагу, — что каждый владелец лошади, пригодной для военных целей…»
Но дочитать ему не пришлось. С нижнего конца деревни с криком, ломая руки, бежали женщины. Через верхний ручей к нам во двор примчалась и тетка Порубячиха. Уж она-то кричала пуще других. Голос у нее был под стать характеру. Родом она была из Дубравы и так же мало походила на наших женщин, как Дубрава на нашу деревню. Затерянная высоко в горах, Дубрава словно крепость была опоясана котловиной. Жили в ней люди с горячей кровью и ястребиным взором. Вот так, точно ястреб, влетела она к нам во двор и стала кричать, чтоб все слышали: мало того, что мужей забрали на фронт, теперь и до лошадей добираются!
Наша мама тоже заломила руки и, держа их над головой, направилась к конюшне. У нее перехватывало дыхание, дрожали губы.
А Шимон, дочитав бумагу, забил в барабан, потом ударил, как положено, еще раз напоследок и поплелся вверх по дороге. Он постарался незаметно выбраться из толпы, чтобы поскорее покончить с неприятной обязанностью.
Мы, дети, стояли на пороге сеней. Рядом с нами Катка Порубякова и Липничанихин Яник. Мы сбились, будто воронята на ветке. Видим, наша мама идет к конюшне. И тут же услышали, как она разговаривает с Ферко.
— Как же мы будем жить без тебя? — спрашивает его.
Потом выходит из конюшни, подымается на чердак за овсом и высыпает четверик зерна в ясли. Мы слушаем, как Ферко ест и похрупывает. Так мама отблагодарила его за верную службу.
Вокруг творилось такое, что мы не могли двинуться с места. Только время от времени поворачивали головы, когда к корчме подводили лошадей.
Господа из комитатского города вместе с нашим писарем и старостой сидели на веранде корчмы и оглядывали лошадей. Некоторые женщины, а среди них и тетка Порубячиха, грозили им кулаками. Но грози не грози — коней все равно пришлось отдавать.
В последнюю минуту прибежал к нам Матько Феранец, сказал маме, что недостает только нашего Ферко. Он помог маме вывести его из конюшни. Взял Ферко за недоуздок, мама пошла следом.
Она шла и беспокойно озиралась по сторонам. Взгляд ее был полон какого-то страха. Должно быть, боялась за нашу жизнь. Но сейчас она не плакала, только глаза у нее были непривычно страдальческие.
Посреди двора Ферко стал — и ни с места. Матько напрасно тянул его. Конь обратил на нас свои огромные синие глаза, точно прикидывал, достаточно ли мы повзрослели и может ли он нас оставить.
Людка прошептала:
— Теперь мы совсем одни-одинешеньки…
— Без отца и без Ферко, — добавила Бетка. Чувствовалось, что она едва сдерживает рыдания.
Братик улыбнулся во весь рот и сказал:
— Фейко, пеледай пливет тате на войне.
Матько Феранец смахнул слезу, шмыгнул носом и дернул за недоуздок. Мама вцепилась пальцами в гриву Ферко, а когда он двинулся, пошла рядом, глядя ему под ноги, точно хотела приноровиться к его шагу.
На мостках через нижний ручей они снова остановились. Ферко и шагу ступить не желает — упирается, трясется всем телом. Оглядывается на нас и ржет.
Может, он говорил нам, что ему не хочется уходить, что ему хотелось бы лучше остаться.
Тут мамина рука скользнула по шее коня. Ферко снова делает шаг, другой и идет уже дальше. Идет мимо старой раскидистой груши, что свешивается через соседский забор над дорогой.
Побежали и мы на мостки. Видим, Ферко поставили среди других лошадей. У него широкая, мускулистая спина, красиво вырезанные листиком уши. Гнедая шерсть так и лоснится на солнышке. А хвост черный, буйный. Парни, отправляясь на танцы, бывало, вырезали из него на смычки. А теперь уже с этим покончено. Пропадет Ферко, пропадут и парни. В последний раз стоит он перед корчмой. Стоит словно спелое яблоко, красивый, как на картинке. Мама не может глаз от него отвести. А когда Ферко снова заржал, она крикнула:
— Зачем вы его у меня забираете, как же мы будем жить без него?
Но ей никто не ответил. Только Ферко без устали ржал. Может, надеялся, что его пожалеют? Но господа и бровью не повели. У корчмаря стояло в конюшне много откормленных лошадей, но их никто не забрал. Говорили, корчмарь откупился. А наш Ферко, от которого зависело четыре маленьких жизни, должен был идти и пропасть на войне.
У нас еще рожь на Брезовце не была свезена. И последний клевер стоял в козлах на Чертяже. На Углисках капуста все больше наливалась соками. Каждую осень урожай свозил на телеге Ферко. Кто же теперь это сделает? Может быть, все в поле сопреет. Поэтому у мамы так стынет в горле голос.
Почти в каждом доме женщины остались одни — мужей и лошадей забрали на фронт. Но были и такие, что откупились деньгами: и жизнь свою спасли, и лошадей сохранили.
— Может, так оно и к лучшему. Помогут, не дадут нам погибнуть, — утешалась наша мама.
— Конечно, помогут, —