Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Полковник Мур был слишком умён для того, чтобы когда-нибудь поставить себя в такое ложное положение. Он вращался в самом лучшем обществе и, хотя и разделял демократические идеи в политике, в глубине души оставался всё же убеждённым аристократом. Нарушить хотя бы одно из правил, установленных в его кругу, казалось ему столь же ужасным, как для светской красавицы отделать платье бумажными кружевами, а для какого-нибудь теперешнего фата — пользоваться за столом железной вилкой. Поэтому никого не должно удивлять, что я очень долго не знал, что полковник Мур — мой отец: ведь в его власти было от меня это скрыть.
Однако если мне моё происхождение и было неизвестно, то для приятелей и гостей полковника оно не составляло тайны. Нужно сказать, что, помимо всего прочего, поразительное сходство, существовавшее между нами, не могло оставить на этот счёт никаких сомнении. Те же пресловутые правила приличия, которые не позволяли полковнику Муру питать ко мне родственные чувства, не позволяли его гостям развязать языки. Но после того как я узнал эту роковую тайну, в памяти моей сразу же всплыли злые шутки и странные намёки, которые к концу пиршества отпускали наиболее подвыпившие и уже не скрывавшие правды остряки. Все эти остроты, смысл которых был для меня всегда загадкой, вызывали, однако, неудовольствие как полковника Мура, так и более трезвых его гостей, я почти всегда вслед за этим следовало приказание мне и остальным рабам немедленно уйти из столовой. И долго ещё — вплоть до той поры, когда мне стала известна тайна моего рождения, — для меня оставался непонятным этот, казалось бы, ничем не вызванный гнев моего хозяина.
Тайну, которую отец не пожелал, а мать не посмела раскрыть мне, я легко мог узнать от моих товарищей. Но в те годы я, как и многие подобные мне слуги, гордился светлым цветом своей кожи и чуждался настоящих негров. Я старался держаться от них подальше и считал постыдным для себя поддерживать дружеские отношения с людьми, кожа которых была хотя бы немного темнее моей. Вот, оказывается, с какой готовностью рабы усваивают нелепейшие предрассудки своих угнетателей и сами таким путём добавляют новые звенья к цепям, которые не пускают их на свободу.
Надо отдать всё же справедливость моему отцу: я не думаю, чтобы он был вовсе лишён отцовских чувств ко мне. Я убеждён, что, хоть и не признавая открыто присвоенных мне природой прав на какую-то привязанность с его стороны, он всё же в тайниках своего сердца не мог не считать их законными. В голосе его звучали нотки снисходительности и доброжелательства; чувства эти и вообще-то были ему свойственны, но, когда он обращался ко мне, они становились ещё более заметными. Во всяком случае, это не могло не отразиться и на моих чувствах. И хотя я видел в полковнике только своего господина, я искренне его любил.
Глава четвёртая
Я был семнадцатилетним юношей, когда моя мать внезапно заболела лихорадкой — болезнью, оказавшейся для неё роковой. Она сразу же почувствовала, что её ждёт, и заблаговременно, пока ещё болезнь окончательно не сломила её сил, послала за мной. Я застал её в постели. Она попросила ухаживающую за ней женщину оставить нас, а потом подозвала меня к себе и велела сесть как можно ближе. Мать сказала, что жить ей остаётся уже недолго и она считает себя обязанной раскрыть мне одну тайну, которая, быть может, впоследствии будет иметь для меня значение. Я просил её не медлить с рассказом и стал нетерпеливо ждать. Она начала с того, что вкратце рассказала о своей жизни. Мать её была невольницей, отцом же её был некий полковник Рэндолф, отпрыск одной из самых знатных семей Виргинии. С детства её приучили выполнять обязанности горничной, а когда она подросла, её продали полковнику Муру, который подарил её своей жене. Мать моя в то время была совсем ещё девочкой. С годами красота её стала заметнее, и тогда хозяин удостоил молодую невольницу своим вниманием. Вскоре он поселил её в хорошеньком отдельном доме с потайными комнатами, имея в виду не только её удобства, но и свои собственные. Ей, правда, приходилось иногда немного заниматься шитьём, но так как никому не хотелось ссориться с любимицей хозяина, то и работой её особенно не обременяли и жилось ей спокойно. Но чувствовала она себя всё же глубоко несчастной.
По её признанию, во многих своих невзгодах она была виновата сама. Она держала себя очень высокомерно с другими служанками, и те ненавидели её и никогда не упускали случая чем-нибудь задеть или унизить; она же как никто была чувствительна ко всем этим женским колкостям. Но несмотря на то, что она гордилась своей красотой и вниманием хозяина, характер у неё был совсем неплохой. Нелепое высокомерие и тщеславие, портившие ей жизнь, были порождены в ней, как потом и во мне, совершенно бессмысленным, хоть и очень распространённым предрассудком. Наше положение так резко отличалось от положения остальных рабов, что нам казалось, будто мы принадлежим к какой-то высшей касте. Это чувство собственного превосходства заставило мою мать в последние часы её жизни, когда её всю трясло в лихорадке и когда она открыла мне, кто мой отец, горделиво улыбнуться и сказать:
— И с материнской и с отцовской стороны ты происходишь от знатных семейств Виргинии. В жилах твоих течёт кровь Муров и Рэндолфов.
Увы, она как будто совсем забыла, что примеси хотя бы единой капли африканской крови, будь то даже кровь африканского царя или вождя, и крови этих знатных господ достаточно, чтобы опорочить всю мою блестящую родословную и обречь на пожизненное рабство в доме моего же родного отца…
Тайна, открытая мне, в ту минуту не произвела на меня большого впечатления. Все мысли мои, все заботы были сосредоточены на умирающей: до последних минут своей жизни она была для меня самой нежной и любящей матерью.
Состояние её ухудшалось с каждым часом. На третий день после нашего разговора моя мать умерла.
Я горько оплакивал её кончину. Острота гори вскоре притупилась, но я никак не мог восстановить прежнее душевное равновесие. Беззаботное веселье, которое своими яркими лучами освещало мой путь, словно угасло.
Мысли мои стали часто возвращаться к тайне, которую раскрыла моя мать. Мне не найти слов, чтобы рассказать, как подействовало на меня это открытие. Я даже не знаю, в нём ли одном было дело, или, может быть, моё тогдашнее состояние было вызвано другими причинами, более общего порядка. Возможно, что резкая перемена, проявившаяся в то время в моём характере и настроении, была связана также с тем, что я вступил в такой возраст, когда я уже из ребёнка становился взрослым. До этого дня все события как-то скользили мимо меня словно во сне, не задевая меня глубоко и не оставляя после себя следа. Случалось, что я грустил, был чем-нибудь огорчён. Но всё это быстро проходило, и подобно тому как солнце после дождя светит особенно ярко, лишь только исчезала эта минутная печаль, мальчишеское веселье проявлялось во мне ещё более бурно, и ни воспоминания о прошлом, ни страх за будущее его не омрачали. Но в этих порывах не было ни крупицы настоящей радости. Причиной их было какое-то беззаботное равнодушие ко всему. Так пот лунные лучи светят ярким, но холодным светом. И всё же это было несравненно лучше, чем чувство, которое приходило теперь. Какая-то странная тоска наполняла всю мою душу, и я не знал, откуда она и как мне с ней справиться. Как будто какая-то тяжесть сдавила мне грудь; меня куда-то безудержно тянуло, но я не мог сказать куда, я чувствовал, что томлюсь, но не знал, что заставляет меня томиться. Временами я погружался в какое-то раздумье, и мне даже трудно было сосредоточиться. Если бы меня после долгих часов, проведённых в этой кажущейся задумчивости, спросили, о чём я думал, — я не мог бы, пожалуй, ответить на этот вопрос.
Но бывало и так, что мысли вдруг прояснялись и становились более чёткими. Я начинал понимать, кто я такой и какое будущее меня ожидает. Я был сыном свободного человека — и всё-таки был рабом! Природа одарила меня способностями, которым не суждено было проявиться, и я уже сейчас обладал знаниями, которые приходилось скрывать. Раб своего собственного отца, слуга своего родного брата — кто же я такой? Существо связанное, скованное и ограниченное во всём, пленник, не имеющий права удалиться за пределы видимости хозяйского дома без особого на то письменного разрешения! Мне суждено было стать предметом неизвестно чьей забавы, быть навсегда лишённым права сделать хоть что-нибудь для себя, ради собственного своего счастья! Я был обречён всю жизнь трудиться для других, ежеминутно ощущая гнёт, самый жестокий и унизительный, какой только можно себе представить.
Сознание этого вскоре стало до такой степени мучительным, что я старался его в себе подавить. Но не всегда мне это удавалось. Невзирая на все усилия, эти ненавистные мне мысли снова и снова вспыхивали во мне и терзали меня.