Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А летом, когда я был в Москве, он передал мне папку с названием «Поздние стихи». Я так был занят, что не сразу раскрыл ее, и то лишь вернувшись в США. И уже первое прочитанное стихотворение меня потрясло. Игорь Волгин сделал долгожданный подарок – он открыл мне совсем незнакомого поэта Игоря Волгина.
У Владимира Соколова была, как ему казалось, трагедия, которую он, к счастью, преувеличивал: «Это страшно – всю жизнь ускользать, / Уходить, убегать от ответа. / Быть единственным – а написать / Совершенно другого поэта». Но в чем-то похожей была и проблема раннего Волгина. И вот к нему пришли поздние стихи, – поздние, а не запоздалые. И Евтушенко, и Вознесенский, и Римма Казакова не забылись им, но просто со временем сами отшелушились. Волгин созревал мучительно, медленно, но зато пробился к своей собственной единственности, избежав завистливых искушений соперничества, отнимающих творческую энергию, подавляющих собственную индивидуальность.
Как он, однако, усложнился за эти годы! Да это и неизбежно, когда по профессиональной или просто по внутренней необходимости перечитываешь классику. Слава Богу, историю революции в России Волгин проходил по Федору Достоевскому, Максимилиану Волошину, Борису Пастернаку, Осипу Мандельштаму, Александру Солженицыну – это был горький, но надежный опыт.
Я давным-давно заждался стихов, которые были бы так блистательно созданы из собственных, а не взятых взаймы образов, интонаций и даже, чего уже никак не ожидалось, из ювелирно выточенных тоже своих-своишеньких ошеломляющих рифм, когда казалось, что они безвозвратно истощились и не возродятся, да еще в какой-то волшебной контекстовой неслучайности.
Может быть, в прозе излить свою желчь –в черта ли, в Бога ль –и, написавши, немедленно сжечь,плача, как Гоголь.И расточится мой дивный талантв замяти росской,и не почтит меня жлоб-аспирантвежливой сноской.
А вот уже высший рифменный пилотаж, не снившийся даже перепилотенному Волгиным Евтушенко: «Кто бы ни был там горы царь, / с ним не сладится роман. / Вряд ли станешь, бедный рыцарь, / ты усладой мусульман».
«Поздние стихи» поражают тем, что все в них по делу – форма подкреплена не самоупоением, а мыслью, и естественной, шутливой, порой самоироничной легкостью то ли пушкинской, то ли глазковской, то ли хармсовской, но все равно своей! Волгинской!
Не хочу я больше быть ученым –это званье мне не по плечу.Ни о чем бесплотно-отвлеченномтолковать ни с кем я не хочу. ‹…›
Был я умный, врал напропалую,но мое устало ДНК.Дай тебя я лучше поцелуюна исходе летнего денька.
Заметьте, как грациозно рифманулось: ДНК и «денька». Какое наслаждение для того, кто в этом деле соображает. И как ладно складываются здесь слова, как кирпич к кирпичику, на загляденье.
Что там гремело за станцией Лосьночью сегодня?Видимо, снова не задалосьлето Господне.
Видимо, сроки подходят ужекрайние вроде.Что, человек, у тебя на душе,то и в природе.
…Там, за рекою, дымят лопухи,меркнут Стожары.Скоро столицу за наши грехивыжгут пожары.
С кем обручен этот огненный век,кто сей избранник –то ли Нерон, то ли вещий Олег,то ли торфяник.
Что же нам делать спасения для,порознь и свально,если горит под ногами земля,то есть – буквально.
Если не выручит даже и газиз преисподней,ибо опять отступилось от наслето Господне.
А вот не только торжествующее свой праздник наливное русское слово, но и «глагол времен, металла звон», когда стих не пляшет, но и не плачется, а звучит колокольно – реквиемом по стране, крушение которой достойно отпеть только колоколами:
Восходит красная лунанад чудью, нелюдью и мерью.Прощай, великая страна,ушедшая, не хлопнув дверью.
Мы вновь свободою горимв предвестье радостных событий.Прощай, немытый Третий Рим, –уже четвертому не быти.
Гуд-бай, отвязная мечта!Но, как историю ни меряй,нет горше участи, чем та –жить на развалинах империй.
Восходит красная лунанад укороченною сушей.Прощай, нелепая страна, –мы жертвы собственных бездуший.
Прости нам этот сон и бред,что мы, лишенные прописки,не поглядели даже вслед:ты уходила по-английски.
Твой путь и светел, и кровав.И, словно древние этруски,мы канем в вечности – без прав,хотя б отпеть тебя по-русски.
А ведь ошибся – сам ее и отпел, да так, как, пожалуй, никто из нас, и от этих стихов ком в горле. Был бы жив Володя Высоцкий – сделал бы исключение, спел бы это как свою песню.
Стихотворение «Я родился в городе Перми…» – гениальное до строчки – одно из тех послеволодесоколовских стихов о войне, увиденной глазами детей.
Пермь – бывший г. Молотов, ныне снова Пермь.
Из энциклопедииЯ родился в городе Перми.Я Перми не помню, черт возьми.
Железнодорожная больница.Родовспомогательная часть.Бытие пока еще мне снится,от небытия не отлучась.
Год военный, голый, откровенный.Жизнь и смерть, глядящие в упор,подразумевают неотменный,выносимый ими приговор.
Враг стоит от Волги до Ла-Манша,и отца дорога далека.Чем утешит мама, дебютантша,военкора с корочкой «Гудка»?
И, эвакуацией заброшенна брюхатый танками Урал,я на свет являюсь недоношен –немцам на смех, черт бы их побрал!
Я на свет являюсь – безымянный,осененный смертною пургой.Не особо, в общем, и желанный,но хранимый тайною рукой –
в городе, где все мне незнакомо,где забит балетными отель,названном по имени наркома,как противотанковый коктейль.
И у края жизни непочатойвыживаю с прочими детьмия – москвич, под бомбами зачатыйи рожденный в городе Перми,
где блаженно сплю, один из судейтой страны, не сдавшейся в бою,чьи фронты из всех своих орудиймне играют баюшки-баю.
«Горло перехватывают слезы», – незаметно написал я сам для себя после этих стихов Волгина, подхватив ритм стихотворения. Радуюсь, что проступил здесь Александр Межиров – названием своей книги «Дорога далека». Все это для нас свое, родимое: мы бы не выжили, если бы не было их, фронтовиков.
И надо же было осмелиться вставить в стихи этакое канцелярско-медицинское слово, как «родовспомогательная часть». А как оно многогранно звучит, поворачиваясь то одним боком, то другим, переливаясь всеми оттенками, напрашиваясь на невольные философемы. Не эта ли родовспомогательная часть и есть Литература, начинающаяся со Слова – всеобнимающего, всепонимающего? Сейчас многим по-обывательски кажется, что писательская смелость – это обличительство всех, кроме себя. А может быть, она совсем в другом – в том, чтобы именно найти Слово, которое обнимет людей, пожалеет, пристыдит, поможет… Это стихотворение – классика шестидесятничества.
Родина и родители для автора неразделимы. Как жаль, что они не увидели его сегодня – в одновременном философско-литературоведческом и поэтическом расцвете.
Отец уже три года не вставал.Родня, как это водится, слиняла.И мать, влачась, как на лесоповал,ему с усильем памперсы меняла.
Им было девяносто. Три войны.Бог миловал отсиживать на нарах.Путевка в Крым. Агония страны.Бред перестройки. Дача в Катуарах.
И мать пряла так долго эту нитьлишь для того,чтоб не сказаться стервой, –чтобы самой отца похоронить.Но вышло так – ее призвали первой.
И, уходя в тот несказанный край,где нет ни льгот, ни времени, ни правил,она шепнула: «Лёня, догоняй!» –и ждать себя отец мой не заставил.
Они ушли в две тысячи втором.А я живу. И ничего такого.И мир не рухнул. И не грянул гром –лишь Сколковом назвали Востряково.
Большое должно быть сердце, чтобы все это вместить и продолжать выстукивать по своей самой нежной морзянке, что никто не забыт и ничто не забыто. А это так и есть, пока есть такие поэты. Значит, не зря их спасали и выхаживали в голоде и холоде.
Сейчас помудревший не только от Достоевского, но и от своих собственных воспоминаний, Игорь Волгин уже не тот мальчик, каким я когда-то его знал, о котором он сам спешил рассказать: «Этот мальчик желает пробиться, / примелькаться, вписаться в строку, / удостоиться званья провидца, / очутиться в известном кругу».
Когда я прочитал твои «Поздние стихи», Игорь, то не удержался и разбудил уже засыпавшую мою жену Машу, которая последние два года, измаявшись, буквально вытаскивала меня из смерти, и мы оба стали читать вслух эти стихи, одно лучше другого. И Маша сказала: