около той яблоньки, он робко прижимался к отцу и никак не мог разглядеть лицо того самого «Рябого».
За садом, под крутым обрывом, серебристой полоской тающего льда красовалась речка, там, когда-то в летние дни, он первый раз научился плавать, ловить уклеек и плотву.
Немного выше по течению, над крутым обрывом, как ласточкино гнездо, синел домишко, в котором было пережито столько волнующих моментов бурного детства. Дальше, за просторами огородов и заливных лугов, тянулось пригородное село, посреди которого возвышался храм, с высокой колокольней. Из прочих, шестидесяти колоколен города, она отличалась особенно бархатным звоном.
Все существо Павла рванулось к тем широким просторам, облитым сияньем весеннего солнца.
С шумом, отрываясь от карнизов, падали на землю сосульки, облитые весенними каплями. По-весеннему каркали вороны, шарахаясь в сторону от проезжих розвальней, нагруженных празднично-голубыми кубиками выколотого льда. С криком разбойничали голодные стаи воробьев по размякшим дорогам. На припеках весеннее солнце причудливо ноздрило, наметенные зимою, сугробы. Всюду виделось первое дыхание весны.
Сегодня Павлу исполнилось 21 год. В детские годы, в этот день, бабушка Катерина непременно, бывало, испечет из сеянки пахучую лепешку, помажет конопляным маслом или сметаной и, выждав, когда все лишние свидетели разойдутся из избы, украдкой сунет Павлушке в руку гостинец.
Да, любила она его, любила, как свою душу; а теперь, знает ли она, что ее «озорник», вместо жилистой бабушкиной руки, обнимает эту холодную, тюремную решетку, которая так безжалостно разлучила его с ней и, может быть, теперь уже, на все земные дни. Голова беспомощно упала на протянутую к решетке руку, и ресницы часто-часто заморгали…
— Ты что, оглох, что ли? Никак не дозовутся тебя, — толкнув в плечо Владыкина, подошел к нему «Бродяга». — На свидание вызывают.
Павел, очнувшись, посмотрел на открытую дверь камеры и торопливо вышел в коридор за надзирателем. В дежурке раздавался взволнованный, многоголосый говор людей, пахло вареной картошкой, жареным луком, ванилью от пышек и овчиной от деревенских полушубков.
— Родимец, ты мой! Дитятко, ты мое! — услышал Павел знакомый, волнующий голос Катерины и, не успев с улицы ничего разглядеть, он неожиданно запутался головой в распахнутой бабушкиной шубе.
После первого приступа нахлынувших чувств, при такой неожиданной для Павла встрече, всем усилием он взял себя в руки, и как только мог, поспешил утешить бабушку и мать. С пальцем во рту, непонимающими глазенками, рассматривала его сестренка, стоя между коленок Луши.
На первое свидание к Павлу пришла мать с сестренкой и Катерина. Больше месяца они не видели лица друг друга, а теперь, увидев, от избытка чувств не знали, с чего начинать и о чем говорить. Их посадили за длинным столом. А Катерине, по особому расположению надзора, разрешили сидеть рядом с внуком.
На столе стояла махотка с горячей вареной картошкой, обложенной солеными огурцами, и целая стопка тех самых лепешек, о которых Павел, всего несколько минут назад, мечтал у тюремного окна.
«Как велика милость Божья ко мне и Его любовь! — подумал Павел, глядя на бабушку с мамой и гостинец, — как она могуче проникает, даже в эти тюремные потемки!» Дома он не придавал бы значения: ни махотке с картошкой, ни лепешкам, а здесь — все это было необычайно дорого. Павел не мог удержаться и, отвернувшись на мгновение, вытер ладонью набежавшую слезу.
— Ну вот, сыночек, — начала Луша, — я уж, первая, тебе все выложу, что на душе, а потом бабушка. После твоего ареста, по всему заводу, все позорили тебя, у-у-х как страшно слушать, а люди-та все понимають, да мне все рассказывут, да многи, так полюбили-то тебя, по городу-то мне проходу не дають. Откуда только узнали, что я мать-то твоя? Да все подходють, да утешають, а уж слова-то твои все друг дружке пересказывуть. Ведь, всех поразило, как такой молодой, грамотнай, а сам, такой божественнай парень-то! А в газетах-то позорють, как толька им вздумаеца, ну ничего, сынок! Крепись, Бог правду Сам защитить!
Ну, меня из цеха тут же выгнали, как толькя тебя арестовали. А то хвалили, хвалили, как передовую, редкую мастерицу, а тут бац, да и вон, с завода-то! Я, было, уборщицей просилась. Ведь, жить-то нада?! Да, куда там, и близко к заводу не подпускають. Ну вот, хожу по богатым людям да стираю на них. А хлеб-та сейчас без карточек дають. Слава Богу!
А вот тебе твоя симпатья, Райка, с какой тебя гулять-то провожала тетка — гостинец передала, — продолжала Луша, передавая какой-то сверток сыну.
— Мама, — остановил ее Павел, — я ее гостинец не приму, блудница она, и пусть с мужем своим мирится, к греху возврата нет.
— Ну, а цыганка-то твоя (Катя) шлет уж какое письмо, да я в них ничего не разберусь, да и не распечатыву. По правде сказать, я сюда взять побоялась. Федор (так они условились называть отца) рад за тебя, все слава Богу. Верущи-то все услышали про тебя, да так зашевелились, каюца и не бояца уж собираца-то. А уж следователь-то, меня за тебя, все и так, и сяк, а я ему одно — я мать ему и все, а после, как Бог дал ума ответить, что он аж глаза вытаращил. Да и выгнал меня домой. Ну, а вот, вчерась, помягчел, дал свиданье, ну и вот, ведь, говорить, что судить-то тебя не будуть, может, отпустять. Ну, наврят, уж больно они на тебя обозлились, жалуюца, что, мол, сказать нам ничего не даеть: мы ему слово, а он десять в ответ. Ну, я радуюсь за тебя, сыночек, не унывай, будь тверд и мужествен до конца, Бог не оставить тебя!
— Да ты что, старая, — вмешался надзиратель, внимательно слушая Лушу, — сын в тюрьму попал, а ты, как на свадьбе радуешься, с ума сошла ты, что ли?
— Бабка, — обратился он к Катерине, — постыди хоть ты ее, я догадываюсь, ты мать ее. Парня надо на добрый путь направить, ведь ни за что он пропадет, а он, как я вижу, совсем неиспорченный. Молиться, мы все молимся, а это что ж за вера такая, что за нее в тюрьму сажают? Вразуми ты ее, ты старый человек, дай и парню ума, я вижу, как он любит тебя, да и ты слезы льешь по нему.
— Касатик, батюшка! Я уж, больно темная, старуха-то, — начала Катерина в ответ надзирателю, — да и не знаю, как тебе ответить-та. Я плачу не от жалости, родимец, от горя-то я уж все слезы выплакала; я плачу от радости, что мой внучек так любеть Бога-то, что жысть свою не щадить, и