«Во-первых, — подсчитывал ее трезвый внутренний сторож, — я должна сказать Грегу, что ему, то есть Серому, угрожает страшная опасность. Это совершенно необходимо сделать. Найти подходящий случай для такого разговора в раскрепощенной обстановке ночного притона, без сомнения, будет очень легко. Затягивать с этим разговором дальше уже нельзя, просто — страшно. Во-вторых, мне нужны, как воздух, чтобы дышать, пять тысяч, чтобы спасти Никольское. Мне их никто не подарит, не одолжит, не бросит под ноги на улице. Если бы их можно было украсть так, чтобы никто не узнал об этом, я бы украла, не задумываясь. Но украсть безнаказанно не удастся. Следовательно, отправиться на Вилку, в игорный дом — это мой единственный, последний шанс, которым я обязана воспользоваться даже, если ради него придется пожертвовать призраком своего доброго имени.
Дальше. Грег предложил свои подозрительные услуги. Я, конечно, хорошо сделала, что отказалась от них наотрез. Грег не тот человек, от которого следует принимать одолжения. С другой стороны, я все равно должна видеться с ним, чтобы рассказать об угрожающей ему опасности, и одновременно для того, чтобы видеть, что он пока еще человек. К тому же, он и вправду может помочь проникнуть в компанию крупных игроков, куда без протекции меня никто не примет. Значит, получается со всех сторон — я должна обратиться к нему. Значит, нужно задавить в себе и постараться сделать незаметной для него, мою неприязнь. В конце концов, кое-что замечательное и вполне симпатичное в нем уже проскальзывало. Надо выделять эти крупицы привлекательного и, говоря с ним, хвататься за них. Так я смогу спасти его, то есть Серого, и решить собственные денежные дела».
Разложенные по полочкам доводы и логически выстроенные рассуждения, всегда приводили в норму ее непомерно импульсивную натуру. Жекки нарочно приучала себя прибегать к такому методу самоуспокоения в сложных жизненных ситуациях, и хотя она далеко не сразу научилась им пользоваться, метод стоил потраченных сил. Результат, что называется, был на лицо. Судорожное нетерпение в груди стихло, горячий ток крови отхлынул от головы, и Жекки теперь с ясным прямолинейным расчетом примеривалась к тому, как ей поскорее выйти из дома.
Она прислушалась к тишине за дверью. Чувство Аболешева, его присутствия где-то в непосредственной близости, не покидало ее. Мысленно представляя себе, что и как она ему станет говорить, в случае если потребуется оправдание для ее дерзкой ночной вылазки или, если не дай бог, он узнает не от нее о том, куда она ездила этой ночью, Жекки зажмуривалась и отворачивалась, как будто хотела спрятаться от самой себя.
Вдруг она услышала за дверью легкие, до боли знакомые шаги. Аболешев, а вслед за ним и Йоханс, прошли по коридору. «Он больше не может обходиться без дымных снов, — подумала она точно так же, как думала недавно, глядя на Аболешева, спящего под покровом красноватого легкого марева. — Ну что ж, если он уходит, то и мне незачем здесь оставаться».
Калитка в воротах протяжно скрипнула. Жекки даже послышалось растворившееся в тишине привередливое ворчание дворника Акима и более отдаленный цокот копыт по мостовой. После этого она встала и переоделась. Затем, недолго покопавшись в верхнем ящике комода, извлекла оттуда маленький никелированный браунинг. Сразу вспомнилась рекламная скороговорка приказчика из оружейного магазина в Нижеславле, простодушно успокаивавшего потенциальных покупателей (в то время до губернской столицы как раз докатилась всероссийская эпидемия молодежных самоубийств): «После выстрела в голову из этой мелкокалиберной штучки, вы будете великолепно смотреться в гробу». Само собой, заботу о своей привлекательности в гробу Жекки пока считала преждевременной.
Как следует осмотрев пистолет, и убедившись, что он вычищен, и что все шесть патронов сидят в обойме, она сунула его в крохотную замшевую сумочку. Сумочка оттянулась под новой тяжестью, став похожей на уродливо выпяченную одним боком грушу. «Ну, ничего, никому и в голову не придет рассматривать, что там». Затем Жекки еще раз как следует прихорошилась перед зеркалом, погасила лампу и, выходя, тихо, чтобы не разбудить спавшую в соседней комнатке Павлину, закрыла за собой дверь.
На улице, в тихой темноте, далеко разносящей каждый звук и глубоко принимающей каждый световой сполох, Жекки показалось, что она снова в своей стихии. В той заповедной среде, что позволяет ей быть собой, позволяет действовать и бороться. А борьба, сделавшись необходимостью, перестала ее пугать. Жекки была к ней готова, хотя предпочла бы оставаться как все, смирной и незаметной. Но, что делать, если судьба подвела ее к этому краю, к этому барьеру, где, как в поединке, чтобы выжить, приходится стрелять в противника. «Не я придумала эту жизнь,» — мысленно повторила она, быстро проходя мимо кованой чугунной решетки, обозначившей начало Николаевской улицы.
«А он все время говорил про судьбу, ее вещий голос или что-то такое, — вспомнила она, отталкивая от себя сверлящие черные глаза Грега. — Странно, но я, кажется, никогда не верила в судьбу. Может быть, до сегодняшней ночи».
Она остановилась и слегка запрокинула голову. Лишь далеко на западе сквозила, чуть осветляя весь небесный свод, темная синева. Большой полукруг луны качался над ветками высоких вязов возле самого здания уездной управы. Две крупные белые звезды неровно мерцали, попав в лунный синеющий ореол. Множество других, бессчетных, рассеянных мутными созвездиями по бесконечности, не убавляли окружавшего их мертвого мрака. Слабый ветер дышал дразнящей, щиплющей нос, прохладой. Холод сонной осенней земли, отдаваясь воздушным потокам, мешался с надмирным небесным холодом звезд. И только луна почему-то на их фоне маячила каким-то инородным живым пятном, средоточием почти одушевленного света. «Это потому что она похожа на сыр», — решила Жекки.
Сделав еще несколько шагов по тротуару, она снова остановилась. Ее мысли возвращались снова, и снова к неизбежному теперь, странно не вязавшемуся с ее первоначальными планами, противоборству. Она вовсе не стремилась к той роли, которая навязывалась ей, как кажется, самой жизнью. И сейчас с особенной отчетливостью чувствовала тяжесть этой немилой, вынужденной, и вместе с тем, какой-то неповторимой, ей одной уготованной участи. Способна ли она вынести эту тяжесть или сломается? Устоит ли ее воля и, главное, выдержит ли ее хрупкое сердце тот удар, что представляется вполне переносимым для привыкшего к изнурительным схваткам с реальностью, изворотливого ума? «Ну что же, посмотрим, — сказала она себе, — сегодня я это проверю».