давно по ее просьбе условились, что когда-нибудь скажем, но пока пусть все будет, как есть. К тому же она замужем, у нее двое детей, и муж считает обоих – и сына, и дочь – своими. Папа, папочка! – только и успела вскрикнуть она и свалилась с водного велосипеда в море, захлебываясь от счастья: я знала, я чувствовала, давай же скорей к берегу – как мама обрадуется!.. Мама ее, когда вернулись, сказала: успокойся, он просто писатель, художественное воображение. Бедная, Женька. Такой красивой, сильной и безоглядно открытой росла. Такой солнечной, казалось. Так и останется неразрешимым – что же это было? Несчастный случай или…
Нет ее. Еще совсем недавно неслись с ней верхом на лошадях под Суздалью, запрокинув головы, смеясь. А когда еще девочкой была, обещал купить ей на совершеннолетие лошадь и подарить гурзуфскую квартиру, которую так любила. Квартиру, куда жизнь спустя придет Геша, чтобы согреться и умереть на моей давно опустевшей кровати. И Коля Капелькин идет по тому свету, говоря: как хочется жить, дышать, слышать запах любимой женщины, ходить по Индии босиком и благодарить… И слон в короне пламени, опускающийся на колени, спиной к миру. И мир с незаметно вошедшим в него сменщиком, и некому ни сказать, ни услышать: это не ты…
#52. Перемещения разрозненного
Душа входит в тело, как в тишь голос, который кажется не твоим, а потом в стороне от себя они расплетаются и звучат на чужом языке.
Нет, еще не пора. Не к концу сентября, когда местность, как после соитья лежит, разметавшись во все края, и все в ней чуть под углом друг к другу – море к берегу, небо к поселку, горы к горам, чуть отвернувшись, с тем же чутким зазором вины и родства. С тем же взглядом, косящим чуть в сторону, – как по холодному полу идешь босиком, поджимая пальцы, чуть в сторону, как после близости. И повсюду этот стыдливый зазор с пустотой неумелой – меж землею и небом, дорогой и домом, водой и губами. Эта тяга родства и обратная тяга – к его отторженью. Только спайки тоски с этой ноющей сладковатой виной. Пока заживают зазоры, оставляя рубцы между людьми, словами. Пока догорает вина, помнящая о родстве. Пока остывает земля, уже протравленная к утру проступившим инеем. Не сразу, но к ноябрю.
Живешь, словно книгу читаешь, думая о разрозненном, теряя нить. Дни зудят, как комарики, пьют любовь, а потом чешется. Ты позванивай, говорят, позванивай…
Кто б мог подумать, что такое случится с двумя людьми тьму времен спустя после сотворения мира. Что вернут им рай – настоящий, не иллюзорный. Но дьявол в том, что рай этот будет для тел, а души маются за спиной, неприкаянны, льнут вослед, и отпрядывают, приходя в себя. И жизни болят, болеют – ни с телом не могут, ни без него, которое там, в этих промельках рая, одно на двоих.
И будущее, как умалишенный, с улыбкой ходит от стены к стене.
У меня два сообщения.
1. В Австралии обитает птица малюр. Ярко-бирюзовая, величиной со скворца. На нее охотится птица флейта и убивает, поймав, довольно изощренным способом: накалывает на длинный шип терновника – насквозь – и склевывает. Так вот, охота ее начинается с песни, и эту песнь издалека слышат малюры, и самец начинает вторить этой песне смерти, во весь голос, и настолько чисто и точно, что не отличить, где чей голос. Самка при этом находится поблизости. Ученые полагают, что он делает это для привлечения к себе внимания самочки – мол, этим смертельным номером покоряя ее сердце. Полагают, хотя не уверены.
2. Гусеницы бабочки-голубянки могут в точности имитировать песнь муравьиной матки. Услышав ее, муравьи переносят гусеницу в свой муравейник с царскими почестями, кормят и лелеют ее – вплоть до того, что в голодные времена скармливают ей пережеванных своих братьев и сестер. При этом настоящую королеву выдворяют из муравейника или убивают. Потом голубянка окукливается и улетает.
Между Волгою и Гангой,
между жизнью и несмертью,
что ж ты кружишь, речь-цыганка,
где твой табор?
Жил с тобою как с судьбою,
мой соколик, говорила,
что же вторишь ты вослед мне:
где твой табор?
#53. Тарибандер
Прошел год. Взяли рикшу, едем с ветерком вдоль океана. По пути подсаживаются женщины-рыбачки с корзинами, возвращаясь из Харнай в свою деревню Панчпандари, живущую одним бесконечным лабиринтом дворов и переулков с никогда не закрывающимися дверьми домов, где коровы, собаки, дети, рыба, коты и женщины давно срослись в единое существо. Рыба сушится, серебрясь по всей земле, и моросит, как дождь, подвешенная на нитях. Дети и коты болтаются по небу, стоящему на коровах. А женщины с хриплыми птичьими голосами могли бы взглядом класть на дно корабли, но некогда тратить себя на такие мелочи – у них рукопашный рынок на рассвете и закате, где они полыхают в грязи и гомоне такой красотой одежд и тел, что не сразу видишь восходящее над океаном солнце.
Едем мы и поем в голос: рыбачка Соня как-то в мае… И рыбачка, сидящая рядом, с удивлением поворачивает к нам голову, на ее лице проступает неуверенная улыбка, и все ширится, и наконец она кивает нам, понимающе: да, да, но дело, видите ль, не в том. Потому что эти двое пришельцев неуемно счастливы, и поют, поют, и бог с ним, что у него не очень-то со слухом, зато от души, а у нее – все чудесно, и голова ее на его плече. И рикша отводит взгляд в смущении.
Панчпандари, где нас уже знают, позади, едем дальше – к устью реки, впадающей в океан и выпадающей из него, с течением в обе стороны, смотря в какое время дня. Там рыбацкие корабельные доки, за которыми мусульманская деревня Тарибандер с двумя мечетями. А на той стороне реки – безлюдье до горизонтов, безвидный песок и небо. Заросший мангровым лесом берег реки с деревьями, забредающими в воду по грудь, а в часы отлива отступающими до лодыжек. В зарослях – брошенные, оплетенные лианами корабли. На тот берег везет маленький сухенький Яма на доисторическом челне с противовесом, похожим на длинную, скользящую по воде оглоблю – древний прообраз катамарана. Паромщик стоит на корме с шестом, бос, просмолен, в высоко подоткнутой лунги и взглядом поверх обозримого. В челне, кроме нас, мусульманка в никабе, и мы горланим: поедем, красотка, кататься… Верней, горланю я, поглядывая на нее, Тая смеется, подпевая, а она все выше подтягивает свой никаб, но видно, что под ним улыбается.
Однажды обнаружив эти места, мы нередко сюда ездили в течение этих лет. Переправлялись на челне, шли по прибрежному песку к устью, раздевались догола и ложились у воды. Тая могла так лежать жизнь напролет, а я, опоясавшись куцым индийским флагом, наматывал праздные круги по золоту суши и серебру воды, и возвращался к ней, любуясь то вблизи, то издали. И счастье было таким первозданным, именно что. И такой радостный пес носился внутри, ну что ему скажешь, приходилось не подавать виду, ходил благороден, гол и задумчив вокруг якобы спящей красавицы.
Каждый час с обоих минаретов за рекой раздавалось пение муэдзина. Второй муэдзин чуть запаздывал, и получалось вынимавшее душу двуголосие, лившееся над этим безлюдьем и безвременьем, над пустынным берегом с вытащенными на сушу кораблями,