Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Разговоры пошли совсем житейские, стало видно, что журналисты при всем их столичном облике люди совсем простые, обычные, им явно в удовольствие это неурочное, под завтрак Прасковьи Антоновны, застолье – с грузинским коньячком, вольными, где в шутку, где всерьез, разговорами, воспоминаниями о домашнем. Прасковье Антоновне стало в их кругу как-то совсем тепло, семейно. Само собой ей вдруг вспомнились их имена, и хотя журналисты не были ровесниками ее сыну, родились позже, иные даже не захватили войны, – Прасковье Антоновне скоро уже казалось, что вовсе не недавно произошло ее знакомство с этими мужчинами, что они – тоже из числа старых, школьных еще, Лениных друзей. Она их давно не видела, время их изменило, их трудно узнать, но все равно это они, мальчики из Лениного детства, близкие и родные ей по их дружбе с Леней…
6
Днем журналисты наведались к Прасковье Антоновне еще раз – чтобы показать ей Кремль.
Прасковья Антоновна постояла перед Мавзолеем, в толпе людей, так же, как она, приехавших издалека, впервые посетивших Москву. Потом журналисты провели ее за Кремлевскую стену, на площадь, где стоят царь-колокол и царь-пушка. Прасковья Антоновна посмотрела и на колокол, и на пушку, и на прямую, тонкую, как свеча, колокольню Ивана Великого, и на ступени древних московских соборов, истертые множеством прошедших по ним ног. Величина колокола и пушки была удивительна, соборы – торжественны и подавляли веявшим от них духом древности, но самым удивительным Прасковье Антоновне было то, что ее глаза видят все это, что она тут, рядом со всем тем, что всю жизнь свою видела только на фотографиях и рисунках и не ожидала когда-либо увидеть воочию.
К вечеру она вернулась в гостиницу. Ноги ее болели, налились тяжестью, надо было хорошенько отдохнуть, поскорее лечь в постель, потому что самолет на Париж полетит в восемь утра, а Таня заедет в шесть.
Ночь над Москвой была не черной: какой-то непонятный, местами светло-лиловый, местами желтый сумрак висел над городом, готовый, казалось, вот-вот истаять и вовсе улететь прочь. Малиново рдели звезды на кремлевских башнях; даже ярче, чем днем, светилось золото куполов, освещенных где-то спрятанными прожекторами. А за Кремлем, за его башнями и куполами, широко простершись по горизонту, мерцая, сверкали россыпи бесчисленного множества огней.
Они сверкали почти так же густо, в таком же удивительном изобилии и за полночь, когда Прасковья Антоновна пробудилась после недолгого сна. Так же рдели башенные звезды, ровно, покойно блестели древние купола. Спать Прасковье Антоновне больше не хотелось, на душе ее было тревожно – от ощущения дальнего своего необычного пути, который начнется через несколько часов. В ночной тишине, в одиночестве, в комнате, наполненной смутным отражением московских огней, это тоже представлялось Прасковье Антоновне чем-то неправдоподобным, как бы не с нею совершающимся, – как днем, в Кремле, когда она ходила с журналистами, смотрела, что они показывали, слушала их и не знала – с нею ли это происходит, она ли это стоит под сводами Архангельского собора, рядом с тяжкими чугунными надгробиями, похожими на деревенские сундуки, на которых написаны имена летописных русских князей – Василия Темного, Ивана Калиты…
Поняв, что она больше не заснет, Прасковья Антоновна, не зажигая света, поднялась, оделась. Занять себя ей было нечем, – присела на край кровати.
Прозвонили куранты Спасской башни. Каждый звук рождался точно первозданно – так был он чист, свеж, и так чиста, свежа была вся мелодия, которую они проиграли.
Разные мысли текли в голове Прасковьи Антоновны, вспомнилось, что замок на ридикюле слабо закрывается, хотела сходить в Ольшанске в мастерскую, поправить, да в хлопотах забыла; плащ тесноват, жмет под мышками, надо было другой брать, не этот, бежевый, а темно-зеленый, тот сидел лучше, свободней, да Олимпиада Григорьевна сбила: как же, нехорошо получится, нельзя – шляпа темно-коричневая, надо, чтобы и плащ был в тон, гармонировал…
Мысли эти, появлявшиеся сами собой, вызывали досаду своей мелкостью, ненужностью, они были уместны дома, при сборах, а сейчас, уже на середине дороги к сыну, не о том надо было бы думать, не такими занимать себя пустяками… Прасковье Антоновне захотелось вспомнить во всех подробностях тот последний день, что Леня был еще дома, как с толпою таких же призванных его повели от военкомата на станцию, к товарному поезду, по пути, каким уже прошли многие толпы ольшанских мужчин и юношей, и потом повезли куда-то, куда увозили всех мобилизованных. Наверное, в этот день, в последние отпущенные ему и ей часы и минуты надо было только глядеть в лицо, в глаза сына, вбирать в себя, в свое сердце его черты, каждую его ресничку, каждое движение его губ, глаз… А она эти последние часы потратила на кухонную возню, провела у горячей плиты, чтоб наготовить Лене в дорогу побольше всяких домашних припасов: булочек, пирожков, – как старались сделать это и все другие ольшанские матери, точно это было самое главное, самое важное при расставании с сыновьями…
Глухая боль заныла, защемила под сердцем. Как же давно это было, в какой дали остался тот жаркий июльский день, с пекущим солнцем, серыми от пыли лопухами вдоль булыжного шоссе к станции… Сколько потом прожила она одна! Зачем, для чего был отпущен ей такой срок? Не случайно же распорядилась так судьба. Может быть, только затем, чтоб дождаться момента, что предстоит ей впереди – выплакаться наконец и за себя, и за других матерей, кому война вместо сыновей вернула одни лишь бумажки похоронных извещений, у безмолвного холмика могилы, принести к нему – ибо больше некуда ее нести, нет в мире для нее другого места, пристанища – свою безмерную тоску, единственное, чем стали для нее эти бесконечно долгие, ненужные ей, как бы остановившиеся без движения тридцать лет…
Больше часа протянулось вот так – в тишине, светлом полумраке комнаты, с мерцанием огней за окном, зашторенным прозрачной гардиной. Кремлевские куранты прозвонили еще раз, – столица спала, но главные ее часы несли свою службу.
Дома, в ночную пору, когда Прасковью Антоновну посещала бессонница, она разогревала на керосинке чайник, садилась к столу, думала свои думы, перебирала прошлое и так коротала время до рассвета. Сколько было у нее таких одиноких чаепитий, особенно в длинные зимние ночи, под шуршание метели по стеклам, под вой ветра в печной трубе…
По привычке ей захотелось чаю, она не пила его с самого Ольшанска. Пачка заварки есть в чемодане, есть и мед, сушки. В гостиницах для постояльцев должны держать кипяток. Время неурочное, но, может быть, ей все же не откажут, дадут?
Она вышла в освещенный коридор. Он тянулся далеко в обе стороны, Прасковья Антоновна пошла по мягкой дорожке мимо одинаковых дверей из темного блестящего дерева.
Коридор, ковровая дорожка, делавшая неслышными шаги, вывели ее на небольшую площадку. Там стоял стол с ярким бело-матовым шаром горевшей лампы. За столом сидела пожилая женщина в пенсне – дежурная. Стеклышки, сверкая отраженным светом лампы, неодобрительно, как показалось Прасковье Антоновне, направились на нее. Глаза женщины были неразличимы, прятались за бликами, а лицо было оплывшее, с оттянутыми мешочками по сторонам подбородка.
Прасковья Антоновна поняла уже, что просьба ее будет бесполезной, здесь не районный Ольшанск с его простотой и добродушием нравов, быта, не та эта гостиница, не тот тут порядок, чтоб беспокоить дежурных по таким поводам. Но дежурная смотрела, ожидая, и Прасковья Антоновна была вынуждена все-таки робко спросить:
– Нельзя ли кипяточка?
– Что вы, какой кипяток, второй час ночи!
Это сказано было тоном, каким встречают лишь несообразные, нелепые причуды.
– Чаю попить хочется… – проговорила Прасковья Антоновна, искренне устыжаясь своего действительно, как она уже это вполне чувствовала, нелепого, смешного желания.
– Вздумали среди ночи! Вот откроется утром буфет – тогда и попьете.
– Да буфет мне не нужен, мне бы просто кипяточку стакан… – Прасковья Антоновна уже не просила, ей только хотелось как-то оправдаться перед строгой дежурной.
– Где же его для вас взять? Это раньше когда-то, при царе Горохе, кипятильники в гостиницах стояли, а теперь обслуживание культурное. Только через буфет.
Дежурная была та самая, что и днем, когда Прасковья Антоновна приехала. Журналисты брали у нее ключ, она говорила с ними очень даже любезно, улыбаясь, пенсне ее тогда сверкало совсем по-другому – заодно с ее улыбками, блеском искусственных зубов. Но она, видать, понимала разницу людей и тоже делала им свои различия. Журналисты – это было одно, какого они ранга люди – это она уловила, почуяла с первого взгляда; Прасковью Антоновну опытные ее глаза видели тоже насквозь, кто она и откуда. И на таких, похоже, у нее было не принято расточать свою вежливость.
- Ящер страсти из бухты грусти - Кристофер Мур - Современная проза
- Вечный сдвиг. Повести и рассказы - Елена Макарова - Современная проза
- Людское клеймо - Филип Рот - Современная проза