Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Колчак, читая донесения контрразведки, в гневе праведном кромсал спинку кресла перочинным ножом, разбил чернильный прибор в форме двуглавого орла — и головы орлиные с глухим костяным стуком покатились по ковру, оставляя на нем чернильные пятна…
— Это предательство! — кричал адмирал. — Союзники позабыли, что мы им платим золотом! А они чем нам платят? — Адмирал то вскакивал и стремительно ходил, почти бегал по кабинету, пересекая его в разных направлениях, будто сбившийся с курса и «рыскающий» корабль, то снова садился, но не мог усидеть, опять вскакивал, хватал со стола что под руку попадало и расшвыривал… Наконец приступ бешенства прошел, адмирал несколько успокоился, сидел бледный, опустошенно-вялый. И вялым голосом продолжал: — Они обвиняют меня в реакционности. Рассуждают о демократии. Но понимают демократию слишком по-своему, по-европейски, забывая о том, что находятся в России… А в чужой монастырь, как известно, со своим уставом не ходят. Пардон! Нас это не устраивает.
Адмирал приказал арестовать Гайду и других «заговорщиков». Пепеляев посоветовал: во избежание осложнений с союзниками — повременить немного.
— Слов нет, союзники ведут себя некорректно, — говорил Пепеляев. — Но ведь надо отдать им и должное — они действительно помогают…
— Помогают? — саркастически усмехался Колчак. — Да, да, помогают! Они помогли топить русский флот. Они помогли разъединить Россию. Они везут через моря целые горы обмундирования, боеприпасов… Знаете, сколько патронов союзники доставили во Владивосток? Полмиллиарда! Да этими патронами можно перестрелять все население России… Помогают! Но чем оборачивается их помощь? Пардон!..
И хотя попытка захвата «всероссийской» власти во Владивостоке окончилась провалом — генерал Розанов, узнав о готовящемся «перевороте», ввел в город свою армию, — тем не менее акции верховного правителя резко упали… Вскоре представители иностранных миссий обратились к нему с требованием вывести русские войска из Владивостока. Адмирал побушевал, побушевал — и примирился. Ради интересов России чего только не сделаешь!..
33
Летом, в середине августа, вернулась в Томск Таня Корчуганова. Николай Глебович, увидев дочь, был поражен. Таня вернулась не просто исхудавшей, изменившейся — она была опустошена и раздавлена. И Николай Глебович сам несколько дней после ее приезда чувствовал себя раздавленным и опустошенным.
Ночами Таня почти не спала, металась и вскрикивала. Она боялась темноты, боялась яркого света… Николай Глебович понимал: никакие лекарства в этом случае не помогут, надежда только на время — оно исцелит. И прежде предупредительно-мягкий и деликатный с дочерью, выросшей без матери на его руках, теперь он особенно был внимателен, всем своим видом и каждым жестом стараясь внушить ей, что жизнь продолжается и надо жить, не теряя себя, при любых обстоятельствах… Надо жить!..
И Таня медленно, тяжело и медленно приходила в себя, возвращаясь к жизни, — время делало свое дело. Да и молодость брала свое. Постепенно исчезла с лица, как бы застывшего и окаменевшего, пугающая бледность, стерлась под глазами чернильная синева, и слабый румянец пробился на щеках, оживив лицо…
Однажды Николай Глебович увидел Таню с книгой в руках. Но подойти и поинтересоваться, что она читает, не решился, словно боясь потревожить, спугнуть в ней это хрупкое и слабое пока, точно первый росток, состояние. Пусть привыкнет к нему, поверит в него.
А в другой раз Таня подошла к пианино и постояла в глубокой задумчивости, трогая отзывчиво-податливые и как бы ускользающие из-под пальцев клавиши, осторожно и неуверенно присела и попыталась что-то сыграть… Но вдруг уронила голову на руки и тихо, беззвучно заплакала, вздрагивая плечами. «Пусть поплачет…» — подумал Николай Глебович. Потом, спустя минуту, проговорил со строгой печалью в голосе:
— Трудно сегодня многим, Танюша. Время такое. Посмотрела бы ты, что творится сейчас в нашей больнице. Палаты переполнены. Не хватает врачей, сестер, нянечек-сиделок, нет медикаментов… — Он глубоко вздохнул и тронул Таню за плечо, задержав на нем руку. — Но жить и работать надо. А знаешь, чем я живу и что меня поддерживает и дает силы в этот тяжелый час? — вдруг спросил. Таня подняла голову и вопросительно посмотрела на него влажно блестевшими глазами, — Сознание того, что кому-то сегодня труднее, чем мне, и надо ему помочь. Это главное. И это, конечно, истина старая, — все с той же печальной строгостью продолжал, — но она никогда не устареет. Понимаешь?
Таня смотрела на отца снизу вверх, чуть откинувшись назад, и глаза ее были уже сухи:
— Спасибо. Он удивился:
— За что ты меня благодаришь?
— За все, — поспешно и горячо она сказала, чего-то не договаривая, и всхлипнула запоздало, шумно и как-то по-детски втягивая в себя воздух. — За то, что ты был для меня отцом и матерью, за то, что ты был и есть… Спасибо тебе!..
— Ну, ну, это ни к чему… — буркнул он, смешавшись и смутившись слегка от этого неожиданного ее признания. — И ты для меня многое значишь, очень многое!..
— Спасибо, — повторила она, успокоилась, перевела дух и, помедлив, сказала твердо и даже с какой-то злой и отчаянной решимостью: — И я хочу помогать тем, кому сегодня труднее… Да, да! Хочу помогать тебе. Ты же сам сказал: не хватает в больнице сестер, нянек-сиделок… А я сижу без дела. Это безнравственно.
Николай Глебович, не ожидавший столь резкого поворота, несколько растерялся:
— Но… ты же учительница, а не сиделка.
— Разве это имеет какое-то значение сегодня?
— И все-таки человек должен заниматься тем…
— Папа! — перебила она его. — Прошу тебя, не отговаривай.
— Хорошо, — кивнул он. — Хорошо, Таня. Давай вернемся к этому разговору чуть позже…
И Николай Глебович не стал отговаривать. В конце концов он даже рад был столь неожиданному и твердому решению дочери, понимая, как важно для нее сейчас, именно сейчас заняться каким-нибудь полезным делом, поверить в себя. Разве не в этом ее спасение?…
Теперь по утрам Таня просыпалась с одной и той же мыслью: не опоздать бы в больницу! Иногда они шли вместе с отцом. Иногда за Николаем Глебовичем, когда он требовался срочно, присылали больничную «карету», и они с ветерком ехали с Воскресенской горы на Юрточную, мимо женской гимназии, через мост, под которым весело поблескивала и журчала Ушайка… Таней овладевало в такие минуты глубокое волнение, близкое к радости — не от самодовольства или переизбытка чувств, а скорее от мысли, что она, Таня Корчуганова, кому-то нужна, ее ждут, от сознания ответственности и нужности своей. Страдания и боли других как бы притупили и отодвинули в сторону собственную душевную боль, и Таня теперь меньше всего думала о себе.
Больница размещалась в двухэтажном кирпичном доме на берегу Ушайки, хотя и не в центре города, но и до центра — подать рукой. И Таня сколько помнит, отец всегда работал в этой больнице. Она гордилась отцом — его известностью в городе, тем, что в городе его уважают и ценят, и еще тем, что отец был первым выпускником первого в Сибири университета… Он часто вспоминал и рассказывал о том, что, когда тридцать лет назад томский университет открылся, в нем был всего лишь один факультет — медицинский. Правильно! Сибирь в то время больше всего нуждалась в своих врачах. Как, впрочем, и сегодня она нуждается в них — истерзанная, измученная, больная Сибирь…
Таня работала в инфекционном отделении, размещавшемся не в основном больничном корпусе, а чуть поодаль, в глубине двора, в небольшом деревянном флигеле-бараке.
Особенно трудно было поначалу. Тяжелый дух инфекционного отделения действовал удручающе. Потом он, этот специфический запах, как будто исчез, и Таня перестала его замечать. Человек привыкает ко всему, даже к страданиям и болям. Но нет большей радости видеть больного, преодолевшего свой недуг, особенно в тот миг, когда он, будто впервые, встает на ноги и заново учится ходить. И Тане иногда казалось, что и она тоже, преодолев свой душевный недуг, заново учится ходить.
В то солнечное и тихое утро, как и всегда, она занималась обычными делами, бесшумно и быстро ходила по узкому сумрачному коридору, заглядывала в палаты, кому-то поправляя подушку, кому-то поднося воды или «утку», кому-то мимоходом и молча улыбаясь. И все это время она испытывала какое-то новое и странное чувство, скорее даже не чувство, а предчувствие чего-то невероятного, необычного, что должно было с нею случиться в этот день… И предчувствие не обмануло.
Когда Таня вошла в третью палату, самую тяжелую из всех шести палат инфекционного отделения, она тотчас обратила внимание на угловую кровать слева, у окна, где только вчера умер старик… Теперь на этой кровати лежал новый больной, совсем, как показалось, молодой, остриженный наголо, неровной лесенкой, крупноголовый парень. Лицо его, налитое густой нездоровой багровостью, пылало в жару. И Таня, взглянув, вздрогнула и остановилась, еще не понимая, чем поразило ее это лицо. Неожиданная мысль остро кольнула: это угловая кровать была несчастливой и даже роковой — вот уже четвертый больной за полторы недели, и трое из них один за другим — словно связанные незримой нитью, скончались… «Неужто и этот?» — подумала Таня с каким-то суеверным страхом. И, приблизившись, чуть наклонилась и заглянула в лицо больного. Вдруг отшатнулась, испуганно подумав или прошептав: «Господи, это же Павел!»
- Три тополя - Александр Борщаговский - Советская классическая проза
- Резидент - Аскольд Шейкин - Советская классическая проза
- Улица вдоль океана - Лидия Вакуловская - Советская классическая проза
- Весенний снег - Владимир Дягилев - Советская классическая проза
- Горячий снег - Юрий Васильевич Бондарев - Советская классическая проза