гостей все больше исполняется раздражением. Пока Укридж распространялся, я исподтишка следил за профессором, и в моей памяти замаячило зловещее предупреждение мистера Чейза о залпе из всех орудий. Что, если Укридж наступит на какую-нибудь его любимую мозоль – а этого можно было ожидать в любую секунду? Последует ужасающий взрыв. У него же, так сказать, прямо изо рта вырвали обещанный обед, подменив его меню из сардин и хлеба с сыром, что явно привело его в состояние, когда люди набрасываются на самых своих любимых и близких, раздирая их в клочья.
При виде стола, когда мы проследовали назад в столовую, меня пробрал озноб. Трапеза для очень юных или очень голодных. Бескомпромиссная холодность и очень относительная съедобность предлагаемых яств не могли не ужаснуть человека, знающего, что его желудок следует холить и нежить. Внушительный сыр взирал на нас прямо-таки с бахвальством, другого слова я не нахожу. Эдакое наглое, дерзкое nemo me impune lacessit[9], и я заметил, что при взгляде на него профессор слегка содрогнулся. Сардины – ничего масленнее и неаппетитнее мне видеть не доводилось – покоились в своей родной банке позади ковриги хлеба. Окорок в третьей фазе убывания и курица, сильно пострадавшая за время своего предыдущего посещения стола. И наконец, черная бутылка виски, угрюмо стоящая возле прибора Укриджа. А профессор выглядел человеком, который пьет кларет урожая такого-то года, и ничего кроме.
Кое-как мы продержались во время еды, старательно втирая себе очки, будто все это очень весело и забавно, но без особого успеха. К тому времени, когда мы кончили, профессор погрузился в каменное молчание. На протяжении трапезы Укридж был ужасен. Профессор принуждал себя быть любезным. Он пытался поддерживать застольную беседу. Он рассказывал занимательные истории. И когда он раскочегаривался (его истории только выиграли бы, излагай он их энергичнее и более сжато), Укридж неизменно перебивал его каким-нибудь собственным анекдотом. Кроме того, он оспаривал почти любое мнение, высказываемое профессором. Правда, при этом он держался так по-дружески, с таким явным отсутствием намерений обидеть или задеть, что любой другой человек – или тот же самый человек, но угощаемый приличным обедом – мог бы отнестись к нему снисходительно. Но профессор, оставленный без хорошего обеда, накалился до того градуса, когда требуется отвести душу. Каждую секунду я ожидал, что вот-вот разразится буря.
И она разразилась после обеда.
Мы прогуливались по саду, и тут некий демон толкнул Укриджа, едва профессор упомянул про Дублин, пуститься в рассуждения по ирландскому вопросу. Да-да, я ждал чего-то такого, но у меня оборвалось сердце, когда это действительно произошло.
В ирландском вопросе Укридж был, вероятно, осведомлен менее любого другого представителя мужского пола в стране, но он загремел, высказывая какое-то категорическое мнение, прежде чем я успел отвести его в сторону и предупредить шепотом. А когда мне это удалось, видимо, мой шепот оказался громче, чем я думал, так как профессор меня расслышал, и мои слова сыграли роль спички, брошенной в пороховой погреб.
– Ах, так он болезненно относится к ирландскому вопросу? – загремел профессор. – Перестань, так? А с какой стати? С какой стати, сэр? Я один из самых уравновешенных людей, происходящих из Дублина, позвольте вам сказать.
– Папа…
– И позвольте сказать вам, мистер Укридж, что ваши мнения я считаю гнусными. Да, гнусными, сэр. И вы не имеете ни малейшего представления об этом предмете, сэр. Каждое произносимое вами слово выдает ваше глубочайшее невежество. Я не желаю вас больше видеть и разговаривать с вами. Запомните это, сэр. Наше знакомство началось сегодня и сегодня же закончится. Всего вам доброго, сэр. Идем, Филлис, моя дорогая. Всего доброго, миссис Укридж.
Глава IХ
Dies irae[10]
Хотел бы я знать, почему истории о воздаянии, угодившем не по адресу, кажутся нам смешными, а не вызывают горячего сочувствия. Я и сам много раз смеялся над ними. В книге, которую я читал незадолго до нашего холодного званого обеда, торговка, рассердившись на кондуктора омнибуса, запустила в него престарелым апельсином. Однако метательный снаряд угодил не в него, а в абсолютно безвинного зрителя. Снаряд, сообщил автор, «вдарил молодому фараончику прямо в глазное яблоко». Читая про это, я весело усмехался, но теперь, когда Рок подстроил совершенно такую же ситуацию со мной в роли молодого фараончика, забавная сторона случившегося меня в восторг не привела.
В прискорбном взрыве профессора и его уходе был повинен Укридж, и по всем законам справедливости страдать полагалось ему. Однако ущерб претерпел только я. Укриджу было абсолютно все равно. Его устраивал любой вариант. Пока профессор держался дружески, он готов был хоть час напролет беседовать с ним на любые темы, приятные и неприятные. Когда же профессор, наоборот, не пожелал иметь с нами ничего общего, это его не смутило. Пусть себе уходит – скатертью дорога. Укридж был вполне самодостаточным субъектом.
Однако для меня вопрос стоял крайне серьезно. Более чем серьезно. Если свои обязанности историка я выполнял на достаточном уровне, читатель к этому моменту уже не может оставаться в заблуждении относительно моих чувств.
Не как другие я любил.
Моя любовь присловьем стала,
О ней весь город говорил,
Тот, где она красой блистала.
Впрочем, сама любовь, к счастью, не была совсем уж такой, однако, безусловно, подлинной и раздирающей душу. Кто-нибудь, кто любит жонглировать цифрами, быть может, напишет страничку-другую увлекательной статистики, иллюстрирующей рост любви. В некоторых случаях рост этот, кажется, протекает медленно. Ну, а у меня… могу сказать только, что сказочный бобовый стебель, за одну ночь доросший до неба, в сравнении с моим чувством попросту улитка мира растений. Бесспорно, видели мы друг друга не так уж часто, если встречались, то ненадолго, а разговоры наши ограничивались общепринятыми темами. Роковую роль играли промежутки между встречами. Разлука (не претендую на авторство этой мысли) раздувает пожар сердца. И вот теперь, спасибо сверхъестественному идиотизму Укриджа, между нами воздвиглась стена. Бог свидетель, плести сети для поимки девичьих сердец – задача сама по себе достаточно трудная и без добавочных препятствий. Обойти военно-морского прохиндея и при равных условиях было бы маневром на пределе моих возможностей. И вот – ужасная необходимость вернуть расположение профессора, прежде чем позволить себе хотя бы мечтать о Филлис. Укридж же и не думал проливать бальзам на мои раны.
– В конце-то концов, – сказал он, когда я сдержанно, но без обиняков высказал ему мое мнение о его бестактности, – какое это имеет значение? На